Я спросил:
— Вы слышали о препарате под названием метапроптизол?
Лыжин дернулся так сильно, будто я выстрелил над его ухом из пистолета:
— Да! А что такое?
Я заметил реакцию Лыжина и понял, что уж он-то много должен знать о загадочном препарате. Лыжин сжимал одной ладонью другую так, что побелевшие костяшки выступили подобно рубчатым хрящам на осетровом хребте. И не смотрел он больше на меня сквозь дымные волны зеленоватого света, а взгляд его был снова прикован к сумрачному углу, где отчетливо был виден на старом полотне ястребиный глаз седого лобастого старика. И я сорвал темп. Помолчал и спросил равнодушно:
— Чей это портрет?
— Это Филипп Ауреол Теофраст Парацельс. Великий врач, химик, мыслитель. И мученик. Он реформировал тысячелетние представления о медицине…
Мы помолчали, но я рассчитал правильно: тонкая пленка лыжинского бесстрастия прорвалась под натиском бушевавших в нем страстей. Первая струйка — один вопрос:
— Почему вы меня спросили о метапроптизоле?
— Потому, что меня интересует, мог ли его получить у себя в лаборатории Панафидин.
— Нет! — крикнул Лыжин. — Нет!
— Почему вы так думаете? — быстро наклонился я к нему.
— Потому, что метапроптизол получил я! Я! Я! И могу это доказать! Этот препарат синтезирован мною! И ни у кого, кроме меня, его нет! И быть не может!
Мы вышли на лестницу. Туго щелкнул замок на двери, дробно цокали, жестким эхом перекатывались наши шаги по каменным ступеням в пустой стоялой тишине темного подъезда, прогремели каблуки по асфальту глубокого колодца двора. На лавочке уже не видно было ребят с гитарами, погас свет почти во всех окнах. Мокрый ветер со свистом носился в переулке, фонари роняли на мостовую светлые нефтяные пятна. Из-за утла вынырнуло такси.
Лыжин сказал шоферу:
— На Преображенку, — достал измятую красную пачку «Примы», ломая спички, закурил, потом съежился в углу машины и затих.
С шипением и шорохом мчался автомобиль через спящий город, мелькали за окнами огни, яростно вспыхивали, меняя мгновенно цвет, светофоры на перекрестках, навстречу ехали с тяжелым гулом машины-поливалки, неся перед собой усы серой вспененной воды. Лыжин высунул голову из воротника — словно из норы выполз, сказал глуховато:
— Нас губит заброшенность и озабоченность. Глупость какая! — И снова затих в углу, и мне было непонятно, спит он или бодрствует. И даже сигарета «Прима» больше не дымилась, и не было слышно ее сухого потрескивания во время затяжек.
О чем думает сейчас Лыжин? Почему так волнуют его мысли о страхе? Может быть, это преодоленный кошмар борьбы со своим вторым «я» — слабым, беспомощным? Не мог же его так взволновать огромный страх Панафидина? Или мог? Ведь и страхи и тревоги у таких разных людей должны быть тоже совсем разные? Или все люди — самые разные — боятся одного и того же? А чего именно боятся люди на всем белом свете? В чем гнездится и как проникает в них этот микроб?
Боль. Первой нас пугает, наверное, все-таки боль. Из этого семени, безнадежно давно скрывшегося в омуте младенчества, вырастают липкие щупальца.
Как в плаценте, зреет это семя, — в темноте, одиночестве и неопределенности. И постепенно, исподволь наливается матерой силой, окаянной злостью. Не преодоленное вовремя, оно растет вместе с человеком из голубой страны детства и от предчувствия глубины реки заставляет сжиматься сердце, расширяет зрачки от бешеных сполохов пожара, судорогой сводит ноги на пороге парашютной вышки.
Волки из сказки и живые крысы. Сдвинутые брови учителя и его карандаш, ползущий по классному журналу к твоей фамилии, когда не выучен урок. Исчезает в прошлом классный журнал, но остаются сдвинутые брови и желваки на щеках доцента…
Милый друг Лыжин! Сколь многое еще томит людей!
Драчливые ребята во дворе, а потом хулиганы на улице…
Насмешки соседской девчонки… А потом всегдашнее смущение перед женщиной…
Мучают болезни, неудачи, неприятности на службе. Раздражает хамство швейцаров и дерзость таксистов, страшит сивушная потная вонь насильника и светлый талант ученого коллеги-соперника, гнетет мысль о смерти, стараешься не думать о старости и бессилии, прошибает холодный пот от ночных телефонных звонков и телеграмм на рассвете…
Темнота вокруг была непрочна и зыбка. А площадка перед воротами больницы освещалась пронзительным прожекторным светом.
Сонная сердитая вахтерша — мельком взглянула на Лыжина и долго читала мое удостоверение; потом ключом отперла вторую, внутреннюю дверь, пропустила нас во двор, недовольно буркнула вслед:
— Ишь неймется, носит их среди ночи, работничков…
Мы прошли по длинной аллее, и деревья над головой все время картонно-шершаво шелестели поредевшей листвой, обогнули темный лечебный корпус с редкими желтыми лужицами света в дежурках, миновали хозяйственный двор и остановились у дверей одноэтажного маленького домика. Лыжин звенел связкой ключей, не попадая в скважину, потом замок заскрипел, Лыжин шагнул в темную прихожую, щелкнул выключателем, сказал:
— Заходите…
В низком помещении со сводчатым потолком было сумрачно и холодно. У окна стояли два обшарпанных письменных стола, в углу старый неуклюжий сейф, вдоль стен надежно слажен длинный верстак. На нем стояли три собранных прибора: переплетение трубок, отливающие зеркальным блеском колбы, гибкая путаница шлангов, массивные бусы шариковых холодильников — многое напоминало мне оборудование панафидинской лаборатории, разве что было все это скромнее, компактнее, проще. На рабочем столе посреди комнаты — металлический ящик с выходящими из него патрубками, какие-то приспособления, машины, приборы.
— Вот здесь мы синтезировали метапроптизол, — сказал Лыжин, и в голосе его не было ни гордости, ни радости, ни волнения. Только усталость и горечь.
Я ходил по тесной лаборатории, Лыжин уселся на складной алюминиевый стул, зябко дул в ладони.
— Почему Панафидин так и не смог провести синтез? — спросил я.
— У него идея неправильная, — коротко ответил Лыжин, завороженно глядя перед собой в одну точку. Что видел он сейчас перед собой? Какие миры обращались в этот миг перед его взором? Дорого дал бы я сейчас, чтобы знать это.
— А в чем неправильность идеи? — настойчиво расспрашивал я и никак не мог забыть огромную, прекрасную лабораторию Панафидина, сосредоточенных ученых у приборов, элегантную опрятность кабинета и спортивную сумку «Adidas» в углу. «Где сегодня играем — на „Шахтере“ или на „Химике“?»
— Я тогда неправильно понимал механизм этого процесса, — сказал Лыжин.
— Вы? — не понял я.
— Ну конечно, — досадливо поморщился Лыжин. — Они ведь варьируют в различных аспектах предложенную мною четыре года назад методику. А она неправильная — я это сам только с год как понял.
— В чем же ошибка?
Лыжин с сомнением посмотрел на меня: смогу ли я понять объяснение.
— Пожалуйста, я попробую объяснить, коли вам это интересно. Что будет непонятно — переспрашивайте…
Он, видимо, немного отвлекся от своих невеселых мыслей, уселся на стуле поудобнее, закурил и сказал:
— Процесс получения метапроптизола состоит из четырех стадий — трех подготовительных и четвертой, в которой мы получаем и одновременно закрепляем продукт синтеза. Первые три стадии мы освоили давно, но выделить хоть одну молекулу метапроптизола не удавалось — ни тогда, когда мы работали вместе, ни после того, как расстались. В этой работе существует такая последовательность. — Лыжин встал и подошел к верстаку с приборами, показал на группу связанных стеклянными трубками колб. — Берем какой-либо амин, ну, например, анилин, и нитрозируем его. Но нам необходим в молекуле вместо атомов кислорода водород, и тогда мы помещаем в автоклав нитрозу и катализатор из иридиевопалладиевой смеси — этот процесс называется гидрированием. У Панафидина гидрирование очень долго не получалось, потому что он применял в качестве катализатора никель Реннея, и реакция шла очень грубо. Потом он догадался — это была его идея использовать иридий. Таким образом мы получаем гидразин. Затем третья стадия — обрабатываем гидразин диметилкетоном и получаем гидрозон. Вот на этом все наши успехи и кончались…
Я с удовольствием смотрел на Лыжина: погрузившись в свою сферу, он начисто забыл о мучающих его проблемах и комплексах, исчезла неуверенность и заискивающая робость, волнение смыло тусклый налет с взгляда, он легко и быстро переходил от стола к столу, твердо жестикулировал, показывая на различные приборы, голос его потерял глухость и вялость, а сам Лыжин был смел, быстр и окрылен в этот прекрасный миг горения души.
— Представьте себе осьминога — это миллиарднократная пространственная модель молекулы гидрозона, где голова является азотно-водородным ядром и от нее отходят щупальца, в которые нам надо подсунуть сложные радикалы — тиазиновые, тиазольные, гидроксильные, аминогруппы и прочее. И когда каждое щупальце прочно захватит свою добычу, надо все это вместе навсегда закрепить — тогда молекула метапроптизола готова.