— Представьте себе осьминога — это миллиарднократная пространственная модель молекулы гидрозона, где голова является азотно-водородным ядром и от нее отходят щупальца, в которые нам надо подсунуть сложные радикалы — тиазиновые, тиазольные, гидроксильные, аминогруппы и прочее. И когда каждое щупальце прочно захватит свою добычу, надо все это вместе навсегда закрепить — тогда молекула метапроптизола готова.
— И вы это представляли себе с самого начала? — спросил я.
— Конечно! — воскликнул Лыжин. — Но тут-то мы и столкнулись с почти неразрешимой задачей — каждая из радикальных групп соединяется со своим щупальцем гидрозона при условиях, которые исключают возможность для другой пары, радикал — двойная связь гидрозона. Понимаете? Тиазольное соединение возникает при высоких температурах, а связи аминогруппы при них разваливаются. Вам понятно?
— Да, это нечто вроде задачи о козле, волке и капусте, которых надо перевезти с одного берега на другой.
— Верно, но только у меня еще были браконьер-охотник, который обязательно хотел застрелить волка, пижон, намеревающийся содрать с козы шкуру на дубленку, гусеница-капустница и масса других взаимоисключающих персонажей. Вначале я верил, что мне их удастся какими-то очень хитрыми комбинациями перевезти поодиночке. А Панафидин упорно верит в это до сих пор. И я допускаю, что теоретически это возможно — методики эпизодных реакций у него отточены блестяще. Я даже думаю, что он метапроптизол уже не раз получал…
— То есть как это? — я приподнялся от удивления со стула.
— Да-да, это возможно, хотя он и сам не знает об этом. Все эти радикальные группы в течение доли секунды могут существовать вместе в связи с гидрозоном, но по кинетическим законам через мгновенье происходит перегруппировка атомов в молекуле, и вещество разваливается…
— Ну, а закрепить в этот миг молекулу невозможно? Остановить, так сказать, мгновенье…
— Не знаю, это очень сложный процесс. Может быть, и возможно, но это направление, сама идея бесперспективны в принципе.
— Почему?
— Потому, что мы заняты не чистым синтезом, а созданием вещи вполне прикладной — лекарства, а для его получения необходима промышленность. И повторить на крупном производстве такую чистоту эксперимента невозможно. Я пришел к этому выводу после пяти лет безуспешных поисков. И новая моя идея перечеркивала прежний принцип получения транквилизатора — я просто выбросил лодку, на которой должен был возить своих пассажиров с берега на берег.
— Ну а как, не вплавь же им добираться? — усмехнулся я.
— Нет. Я построил для них пароход. Или баржу. Или очень большую лодку. Во всяком случае, такую, что они смогли без помехи влезть в нее все, — и он показал рукой на железный ящик с патрубками, стоявший посреди комнаты на столе. — Над этой штукой я год ломал голову и год ее строил и отлаживал. Это реакторный шкаф с шестью камерами, и в каждой идет своя реакция в точно выверенных условиях — освещенность, температура, давление, катализаторы. Время течения реакций разное, поэтому они электронными часами запускаются в разное время с таким расчетом, чтобы закончиться одновременно. Шесть полупродуктов выбрасываются в смесительную камеру, и автоматически включается смонтированный неодимовый лазер, — Лыжин показал на какой-то странный прибор, похожий на очень сложный алоскоп. — Молекула метапроптизола не успевает перегруппироваться и фиксируется. Вот и все…
Он вздохнул тяжело, сел на стул и сразу постарел на много лет. В комнате стало очень тихо, было слышно лишь, как ветер завывает в щели у форточки.
— Владимир Константинович, подумайте, как же мог попасть препарат к преступнику? Кто, кроме вас, имеет доступ к нему?
— Никто, — покачал головой Лыжин. — Со мной работает старший лаборант Александрова, но она очень хорошая девочка, да и ключей от сейфа у нее нет.
Лыжин встал, подошел к сейфу, отпер стальную дверцу и достал маленькую колбочку с притертой пробкой. В колбе пересыпался молочно-белый мельчайший порошок, похожий на питьевую соду.
— Это и есть метапроптизол? — спросил я.
— Да, — кивнул Лыжин и горько засмеялся. — Лекарство против страха.
Мы долго молчали, потом я сказал:
— Владимир Константинович, мне нужно составить протокол о временном изъятии у вас этого препарата. Им ведь чуть не убили человека…
— Вы не имеете права, — как-то неуверенно, слабо ответил Лыжин. — А впрочем, делайте что хотите, ну вас всех к черту, вы мне ужасно надоели! Устал я, устал ужасно, чертовски устал, устал от вас от всех…
— Не сердитесь. И не волнуйтесь. Мне нужен препарат для экспертизы, через несколько дней он будет вам возвращен…
— Отстаньте вы все от меня! Не нужен мне он больше! Я вам — всем вам — отдал его навсегда! В лабораторном журнале все написано! Через год его можно будет сделать хоть тонну! А я хочу отдохнуть! Я устал, вы понимаете человеческий язык? Устал, спать хочу! Идите, оставьте меня в покое!..
…Бурлит Европа, раздираемая сомнениями, спорами и войнами, теологические аргументы подкрепляются пиками ландскнехтов и плетьми стражников, ярче всех соборных свечей пылают костры с еретиками, и божья благодать превратилась в канат, который стараются перетянуть друг у друга две враждующие церкви. Имена папы Юлия и Мартина Лютера были у всех на устах. И я говорю о них с новым другом своим и учеником Азриелем, неспешно следуя в Страсбург. Азриель трепещет от негодования.
— Разве может человек — хотя бы и папа римский — по своему произволу замыкать небо перед одним и открывать его другому?..
— Мой друг, замечательный поэт и достославный рыцарь Ульрих фон Гуттен сказал мне однажды, что папская симония — продажа индульгенций — погубит римскую церковь, ибо алчность попов больше покорности и невежества людей, верящих, что за деньги можно купить отпущение грехов…
— Много веков длится это кощунство, — качает рыжей головой Азриель. — Казна Священной Римской империи получает треть от всех доходов симониаков… Одна надежда — на реформаторов. Может быть, они сокрушат римскую блудницу?
Я промолчал. Азриель остро глянул на меня:
— Учитель, вы чтите Лютера?
— Нет, парень. Мудрость Лютера больше его милосердия. И это пугает меня. Конечно, мне нравится его борьба против папы — этого нового Люцифера на земле, но я слушал Лютера в Виттенберге и всем сердцем почувствовал, что за свою веру он на костер не взойдет. А моравский поп Ян Гус взошел — и такие люди мне больше по душе. Понимаешь, дружок, есть на свете такое, за что и смерть надо принять, иначе нет смысла заниматься этим.
— Но вы и не против реформации? — допытывается Азриель.
— Нет, конечно, — смеюсь я. — Просто мне кажется, что осмотрительность — лучший способ вечного бездействия…
Азриель молчит, горько вздыхает:
— Учитель, вы сеете в моей душе смуту сомнения и горечь безверия. Отринутый от своей веры, я хочу найти будущее блаженство в лоне христианства.
— Дружок, наша с тобой религия — милосердие, святые книги наши — медицинские каноны с мудростью собранного на земле опыта, службы свои справляем мы у одра немощных и искупление свое обретем в радости исцеленных нами от тяжких недугов…
Глава 11. Ослепший поводырь
Пробуждение прервало полет, и земля стала приближаться стремительно, отчетливо затемнели на сверкающем насте нарезанные лыжами борозды, и оттого, что бесплотное тело, мгновенье назад еще свободно парившее, вдруг приобрело вес, ранимую, не защищенную от высоты и боли массу, мне стало страшно. Но приземлился я легко, лыжи быстро мчали меня по склону, шипящий шорох снега под полозьями становился все громче, превращаясь в частый прерывистый треск, неистовый, грохочущий, и я проснулся окончательно.
Грузовик-мусорщик громоздил на дворе на свою плоскую спину помоечные баки — старый мотор его от усилий ревел с завываниями.
А несколько секунд назад еще была тишина, прозрачная голубизна снега и размытый горизонт, к которому я летел на горных лыжах, и полет этот был легок, бесконечен во времени, словно я летел не на лыжах, а на планере, и это нисколько меня не удивляло — что я не падаю, а свободно, по малейшей своей прихоти могу подняться еще выше и отодвинуть еще дальше горизонт, неясно отбитый зеленой бахромой леса, просвеченный необычно мягким синеватым солнцем. И в этом полете было блаженство, абсолютная свобода, полное отсутствие страха, пока не появился во сне лысый седоватый старик с коршунячьим вислым носом и не сказал бесцветным голосом Панафидина:
— …полеты и падения во сне — признак ущербности желаний и подавления внутренних порывов…
И тогда земля рванулась стремительно навстречу, и зашуршал, зашумел, загрохотал ранее немой снег — мусорщик уже потащил лебедкой из помойки квадратные серые баки.