— Ашотакоэ? Там же было написано, что он капитан милиции.
— А фамилию вы не помните?
— Я вам честно скажу — не обратил внимания, потому что когда приходят из органов к торгующему человеку, даже если он такой честный, как я, то как-то невольно начинает немного жбурить в животе. Казалось бы — ашотакоэ? — ну, пришел к тебе человек по делу, а все-таки как-то неприятно. Все эти вопросы, подозрения…
Внимательно рассмотрел я повестку — обычный листок бумаги, на котором было напечатано малым, «портативным» шрифтом: «Повестка. Гр-ну Понтяге С. И. предлагается незамедлительно явиться для дачи показаний в Серпуховский ГОМ к следователю капитану Севастьянову».
Да, мил человек Понтяга, друг Соломон Иваныч, тебе бы не расписываться на этой цидулке кривой, испуганной подписью, чувствуя, как «жбурит в животе», а самое бы время спросить про этот дерзкий клочок бумаги: «Ашотакоэ?» Но не спросил, а послушно запер «кабинету» и отправился с липовым капитаном, зарвавшимся проходимцем, в город Серпухов…
— Вы попросили у него разрешения позвонить к себе домой, или он вам сам предложил?
Понтяга замигал грустно своими розовыми веками с редкими слабыми ресничками:
— Он предложил, в том смысле, что я сам попросил…
— Нельзя ли поточнее?
— Я спросил его: «Ашотакоэ? Что там у них стряслось?» Так он мне сказал, что для моих нервов лучше будет, если я все на месте узнаю. Тогда я захотел узнать, когда меня отпустят, чтобы дома не волновались. У моей жены слабое здоровье, всякие там нервы-шмервы, сердце-шмерце…
В коридоре перед кабинетом я видел жену Понтяги: ростом она была, пожалуй, не больше меня, но в плечах, прямо скажем, гораздо шире — симпатичная женщина, похожая на хоккейного вратаря.
— Ну и что он сказал, когда вас отпустят?
Понтяга съежился от этого воспоминания:
— Он засмеялся и сказал, что, наверное, лет через семь отпустят…
Если по совести говорить, то свою голову под заклад профессиональной чистоты Понтяги я бы не дал. Но в этот момент меня затопила волна удушливой ярости против оголтелого мерзавца, который, чуть не убив моего товарища, украл у него документ, выданный для охраны Закона, и, превратив его в мандат беззакония, ходит с ним по миру и от моего имени, от имени моих товарищей, от всей нашей корпорации, спаянной пожизненным обязательством личной честности, грабит и мордует людей, напуская на них мрачных демонов страха.
— Шутник он, — сказал я Понтяге. — Ничего, скоро дошутится.
— Ашотакоэ — вы его поймаете? — усмехнулся Понтяга, и вдруг эта усмешка как-то незаметно растянулась в мучительную гримасу боли, стыда и ненависти, из-под розовых век его выкатились две бесцветные, мутные слезинки, которые жгли ему кожу, как капли расплавленного стекла, и он еле слышно сказал голосом, желто-серым от горечи: — Дай бог, чтобы он то чувствовал, когда вы его возьмете, что мне пришлось передумать, пока мы туда доехали…
Я встал из-за стола и отошел к окну, чтобы дать ему справиться с волнением. Он сопел за моей спиной, шмыгал носом, откашливался. Потом спросил:
— У вас здесь можно курить?
— Да пожалуйста, сколько угодно.
Понтяга достал пачку, долго чиркал спичкой по коробку, у него тряслись пальцы, и тонкие соломенные щепочки ломались в руках одна за другой. Я взял со стола коробок, чиркнул и дал ему прикурить, бегучее белое пламя жадно облизало сигарету, он глубоко затянулся, так, что запали ноздри на красноватом насморочном носу. Сигареты он положил на стол, и я вспомнил, что Лыжин тоже курил «Приму».
— Вам дым не влияет? — вежливо осведомился Понтяга, отгоняя рукой синее облачко.
— Нет. Мы остановились на вашем звонке домой.
— Да, на звонке домой. Я стал просить его, чтобы он разрешил позвонить мне домой. Он сначала не соглашался, но я его просил, просил, ой как я просил этого бандита, дай бог, чтобы его скорее вынесли на простынях. — Понтяга лихорадочно затягивался, его сухонькое, невзрачное лицо, как волшебный фонарь, вновь осветилось жаром уже миновавших переживаний. — И он мне-таки сказал потом — ашотакоэ? — «Можете позвонить, но ничего не говорите, что вас задержали, когда понадобится — жене сообщат». И я позвонил…
— Что вы сказали супруге?
— Что я сказал? Я сказал: «Женя, несчастье! Только не беспокойся, я в обэхээс, сам не знаю за что! Иди к людям, Женя!..» Тут он нажал на рычаг и разъединил мне разговор!..
— Так, понятно. Что дальше было?
— Мы вышли, на улице стоял «Москвич», мы сели оба назад и поехали. В Серпухове мы вышли из машины, и он сказал шоферу: не уезжай, подожди, я скоро буду. Он ввел меня в горотдел, посадил в коридоре и сказал, чтобы я сидел на месте, когда понадоблюсь, меня вызовут. И ушел. Я и сидел. Жаль, что он не подложил под меня корзину с яйцами — ашотакоэ? — может, толк бы вышел…
Когда мошенник вез Понтягу в Серпухов, к нему на квартиру явились еще два афериста и заявили его жене, что он арестован, произвели обыск и изъяли денег, ценностей и вещей на сумму около пяти тысяч рублей. Жене и в голову не пришло усомниться в чем-либо, коль скоро за полчаса до этого позвонил сам Понтяга и сказал, что случилось несчастье и он в ОБХСС.
— Пропади они пропадом, эти деньги, — устало повторял Понтяга, размазывая в пепельнице окурок. — Мне пять часов сидения там дороже стоили…
Пять часов просидел он на стуле в коридоре горотдела, пока кто-то не обратил на него внимания и не спросил, кого он дожидается. Никакого капитана Севастьянова в горотделе не было, а Понтяга долго доказывал, что именно к нему он вызван для дачи показаний и по его указанию задержан. Понтягу привели в дежурную часть, где он изложил всю историю с самого начала, и там, мгновенно смекнув что к чему, связались с Петровкой и позвонили домой к Понтяге…
Очень меня заинтересовала фамилия Севастьянов, и мне не верилось, что это случайное созвучие с фамилией нашего инспектора из УБХСС Савостьянова.
Я сказал Понтяге:
— Вот повезло этому мифическому Севастьянову — вы его и не видели, а фамилию запомнили. А мошенник удостоверение показал даже, а его вы запамятовали…
— Так Севастьянов мне фамилия хорошо знакомая, — живо отозвался Понтяга. — Меня обэхээсовец с такой фамилией два года назад допрашивал.
— А по какому поводу он вас допрашивал?
— Этот Севастьянов вел дело промкомбината общества «Рыболов-спортсмен».
Да, значит, я не ошибся: он действительно имел в виду Савостьянова, но в повестке было написано — Севастьянов.
— А почему он вас допрашивал по делу «Рыболова»?
— Ашотакоэ? Через наш павильон реализовывали фурнитуру, которую делали на промкомбинате.
— И что, были у него к вам претензии?
— Боже спаси! Документальная ревизия и три допроса — много волнений и никаких претензий. Я себе не враг — брать левак у этих «Рыболовов», которые вконец уже зарвались.
Безусловно, надо потолковать обо всех этих делах с Савостьяновым — он знает их лучше всех и у него могут появиться наиболее реальные соображения.
— Соломон Иванович, напишите мне, пожалуйста, подробное заявление, как это происходило…
Писал он довольно долго, а я стоял у окна и смотрел, как начавшийся маленький дождик растушевывает вокруг фонарей сиреневые дымные пятна, похожие на воздушные шары, случайно зацепившиеся за кончики столбов.
Понтяга пыхтел, горестно вздыхал, бесперечь шмыгал носом и время от времени советовался сам с собой: «Ашотакоэ? Таки я не мог этого знать… Ай-я-яй!»
Я спросил его:
— Скажите, какая у вас зарплата?
Он быстро поднял голову:
— Вы хотите знать, откуда у меня есть на пять тысяч ценностей? — Но тут же поправился: — Откуда у меня было на пять тысяч, потому что у меня сейчас не ценности, а хрен в сумке…
— Нет, я не спрашивал, откуда у вас на пять тысяч ценностей. Я спросил, какая у вас зарплата.
— Сто тридцать рублей у меня зарплата и еще прогрессивка. Но у меня есть два сына, дочь, две снохи, зять — и все работают и на кусок хлеба с маслом имеют…
Я читал его путаное объяснение с огромным количеством ошибок, повторов, бестолковых пояснений, вынесенных в низ страницы, и нелепых предположений, заключенных в скобки, и думал о том, как хорошо, что «Экклезиаст» взялся написать совсем другой Соломон.
Когда я подписал пропуск на выход Понтяге и его жене, длинная стрелка электрических часов пружинисто изогнулась и перепрыгнула к шестерке — половина двенадцатого. Я так устал, что не было сил встать, запереть сейф, спуститься на лифте вниз и пройти двести метров до троллейбусной остановки. В этот момент я пожалел, что мне по должности не полагается в кабинете дивана: самый раз было бы сейчас растянуться на его прохладном дерматиновом брюхе и проспать без сновидений не менее восьми часов — быстрых, сладких, полных забвения ото всей этой невыносимой круговерти больших и малых горестей.