— Это дело я не вел, — спокойно сказал Шарапов, — но, насколько я понимаю в сей небесной механике, аферисты разгоняют по вполне определенной системе…
— А что, с вашей точки зрения, служит основой системы?
— Приобщенность к делу «рыболовов».
— Слишком широкий круг. А мне нужно понять принцип, по которому отбираются жертвы внутри этого круга.
— Но это даже и не половина дела: нам ведь надо понять, кто отбирает, а не как отбирают.
— Я с этим не согласен, — твердо сказал я. — Если смотреть на вещи реально, то мы не можем рассчитывать на успех, вычисляя личность преступника. Скорее всего это один из жуликов, который при расследовании дела «рыболовов» почему-то не попал в наше поле зрения, не был назван соучастником и теперь за их счет поправляет свои финансы.
— Допустим, — кивнул Шарапов.
— Но у меня есть некоторые соображения о его личности. Этот аферист не простой уголовник. Он ловец душ. Я уверен, что его налеты тщательно продуманы в части того, у кого можно взять, а не сколько. И для его поимки я вижу только один путь…
— Какой?
— Стать на его место и самому высчитать следующую жертву — там и должны мы поставить западню на ловца…
Генерал молчал, неспешно думал; в пустой квартире шуршала тишина и еле слышно пофыркивал на плите чайник. И мне показалось, что Шарапов думает совсем не над моими словами, а над чем-то отвлеченным, не имеющим отношения к нашему разговору.
— Тихо, как будто милиционер родился, — сказал он неожиданно. — Спит сейчас, наверное, этот жулик или развлекается на всю катушку и не догадывается даже, что два таких многомудрых мужа за полночь сидят и гадают на кофейной гуще о его судьбе. Или догадывается? Как думаешь, Тихонов?
— Черт его знает! Но как-то не верится, что дерзость его идет от глупого нахальства.
— Вот и мне не верится, — сказал Шарапов. — Умный он, конечно, человек. И опасный исключительно. Ведь его деятельность помимо конкретного уголовного смысла имеет еще один недопустимый аспект: он сеет каждый день в людях неуверенность, недоверие к нам с тобой, ко всей незыблемости правопорядка. И называется это казенно, но довольно точно…
— А именно?
— Дискредитация власти это называется. Был я сегодня в министерстве, очень они там — начальство — недовольны нами…
Шарапов прошелся по кухне, включил приемник, игривый женский голос предложил нам:
— Танцуйте вместе с нами! Итак, летка-енка…
Я рассмеялся, представив, как мы с Шараповым, еле дождавшись этого мига, бросимся сейчас танцевать летку — пройдем хороводом по тесной кухне, впереди генерал с ершиком, выбрасывая короткие ножки в коленцах присядки, а я — вторым номером, на голову длиннее, тощий, похожий на вешалку.
— Тебе смешно? — хмуро спросил Шарапов; он ведь не знал, что мы с ним уже станцевали летку-енку.
— Да я не об этом. Хотя должен вам сказать, если по-честному, непонятно мне — «начальство недовольно»! Они-то должны соображать, что не на боку ведь мы лежим, прохлаждаемся…
— Нет, не должны, — уверенно сказал Шарапов. — Не должны они соображать, почему мы с тобой аферистов взять не можем. Полное и законное право у начальства сказать мне: вынь да положь. А уж я — тебе.
— Но мне передавать это указание некому, вот я и интересуюсь, почему начальство не должно вникать в наши сложности.
— А оно вникает. Но не на уровне отдельного, порученного тебе дела, а в масштабе оперативной обстановки в городе, во всей стране. Мне вот понадобилось немало времени, чтобы понять: нет хуже руководителей, чем те, что лезут во все дела сами. У настоящего начальника должно быть два дара: ясно понимать задачу и уметь подбирать людей, которым эта задача по силам.
— Я же не с этим спорю! — вскинулся я на Шарапова. — Но ведь начальство в Министерстве приборостроения, например, не дает конструкторам приказ: за три дня изобретите прибор, который умел бы делать то, да се, да это самое.
— Правильно, — кивнул он. — За три дня не приказывают, а за год — приказывают.
— Но мне ведь не за год велят найти преступника! А задача не легче — пойди туда, не знаю куда, найди того, не знаю кого…
— Да, — готовно согласился Шарапов. — Но у тебя с конструкторами исходные точки разные. У них сумма технологических знаний, а у тебя — боль человеческая. Тут как ни крути, а ответ один: пока ты сердцем не ударишься о чужую беду, ты своей загадки не решишь. Ничего не попишешь, работа у нас с тобой особая…
Помолчал и добавил:
— И на моей памяти прижились у нас только те ребята, которые могут своим сердцем о чужие невзгоды биться.
Он снова встал, налил по чашке густо-красного чая.
— У меня к вам просьба, — сказал я. — Разрешите мне подключить к делу Позднякова: уж больше его никто сердцем не ударится.
Генерал задумчиво похмыкал:
— Вообще-то, пока официально не закончено служебное расследование, нельзя привлекать его к операции…
— Но ни у кого не может вызвать сейчас сомнений его роль в этой истории, — настырно наседал я на шефа.
— А полную ясность все-таки может внести допрос этих барбосов, — отпирался Шарапов.
— Но он скорее всех поможет мне опознать их.
— Тут есть одна штука тонкая, и я сам не знаю, как быть. Пистолет у него похитили — выдавать новый я ему не хочу, а безоружным пустить не могу. На фронте в таких случаях полагалось оружие добыть в бою…
— Нам для боя, в случае чего, одного моего хватит. Да и честно говоря, не предвижу я рукопашного боя.
— Не знаю, не знаю, — крутился Шарапов. — Не по правилам это.
— Поступите по рецепту Петра Первого. Он ведь был парень неглупый.
— А что Петр Первый в таких случаях делал со своими участковыми?
— С участковыми — не знаю. А в уставе написал: «Не держаться правил, яко слепой стены, ибо там порядки писаны, а времен и случаев нет».
Шарапов засмеялся:
— Ладно, приходи завтра с Поздняковым, подумаем вместе.
…Истощенная, измученная плоть Якоба Фуггера была готова к смерти — вряд ли осталось более трех пудов в некогда могучем теле. Но бешеная воля, неукротимый дух и жадность величайшего менялы и ростовщика Европы не хотели с этим мириться. Синюшно-бледный, с опухшими глазами, истерзанный кровавой дизентерией, он нашел силы для усмешки:
— Мудрость нашего ничтожного мира — заблудшая овца, потерянная верующими. Я надеюсь возвратить ее из рук неверующего…
Говорю с осторожностью:
— Я верую во всеблагость нашего господа-спасителя…
— Но ты не веруешь в каноны медицинские, святые, как писание.
— Зачем же вы позвали меня?
— Мне нечего терять. И вспомнил я слова надежды: «Призови меня в день скорби, я избавлю тебя, и ты прославишь меня». Я не знаю, кому ты служишь — богу или дьяволу, но обещаю: избавь меня в день скорби моей, и я прославлю тебя…
— Искусство мое, знания мои, воля и разум призваны в услужение людям, и долг мой, не требуя обещаний награды и славы, — помочь вам в немощи, как всякому страждущему человеку.
— Не говори пустое! — слабо шевелит рукой Фуггер. — Человек — сосуд зла, пороков, нечистот и скверны. И мне, возможно, не стоило бы помогать, если бы я не был так нужен вам всем, дому своему великому, себе самому — осиротеете вы все без меня, нищие и глупые люди…
— Я постараюсь сделать все, что могу, — говорю я сдержанно.
— Старайся, лекарь, старайся, Парацельс, ибо награда моя будет больше королевской: ведь я богаче всех королей христианского мира.
Глядя в мозаичный пол, инкрустированный палисандровым деревом, я бормочу:
— Великий алхимик и чародей князь Альберт-Больштедский предупреждал учеников, дабы не приближались они к богатым и сильным…
— Почему? — зловеще ухмыляется Фуггер, и оскал его желтых неровных зубов на бескровных белых деснах страшен.
— Потому, что владетельные люди смотрят на ученого, в муках постигающего истину, как на плута, бездельника и охотника за вознаграждением. И если ему не удается достигнуть цели, они обрушивают на него всю нестерпимую тяжесть своего гнева. А если истина приходит к нему в лучезарности откровения, то они заточают его в золотую темницу своей благодарности.
— Вздор! Бредни ленивого и сумасшедшего старика, — обессиленно шепчет Фуггер. — Князья Больштедские до сих пор не расплатились со мной по Утрехтскому займу…
Я присел к кровати Фуггера, взял его холодную, липкую руку и сказал:
— Бедность так же к лицу достойного, как красная сбруя белому коню, ибо она смягчает сердце и смиряет гордыню…
— Лечи меня, Парацельс, вытащи меня из этой бездонной холодной пропасти, и белому коню твоего достоинства никогда более не понадобится красная сбруя бедности.
— Примите эти таблетки, вам надо заснуть и успокоиться. Я обещаю вам жизнь. Я предрекаю вам громадный Мафусаилов век…