– Что вы видели? – негромко и мягко спросил Ратлидж. С любопытством, но не чрезмерным.
– Я видела его с ведрами; он шел к морю, чтобы наполнить их водой. А потом он поставил ведра на мысу. И оставил там. А сам вернулся в дом с пустыми руками.
Николас…
– Вы видели его в ту ночь, когда они – Оливия и Николас – умерли?
– Нет, за день до того. Я была в лесу, собирала корешки, потому что почти наступило полнолуние. Я какое-то время наблюдала за ним, потому что у меня болела спина и приятно было ненадолго выпрямиться. Я стояла и гадала, что он задумал. А потом поняла.
– Поняли? Что вы поняли?
– Он вынес воду гончим попить. Потому что знал, что они придут.
Холодок пробежал у Ратлиджа по спине. Как будто сзади стояло что-то темное и положило руку ему на плечо.
– У гончих Гавриила человеческие лица? Вы их когда-нибудь видели?
– Помните – я говорила вам: мисс Оливия предупреждала, чтобы я к ним не приближалась!
– Да, понимаю. Но мисс Оливия умерла. Видимо, ее убили гончие. Знаете, по-моему, она хотела, чтобы именно вы назвали мне имя… гончего пса. И сказали, как он выглядел. Пора исчадию ада заплатить за содеянное зло.
Сейди покачала головой:
– Нельзя заставить гончих заплатить за убийство. Оно в их натуре. Оно у них в крови. Как у турок.
– Мистера Николаса крестили?
– Да, в Тревельян-Холле, потому что он родился слабеньким. У него была желтуха. И еще надвигалась гроза – думали, что сильная. Мисс Розамунда сказала, что не рискнет везти его в коляске в церковь, где гуляют сквозняки. По правде говоря, через неделю он совсем поправился, но мисс Розамунда настояла, и старый священник пришел в Холл.
Может быть, крещение дома казалось Сейди не таким правильным, как крещение в церкви? Она опять отвечала уклончиво.
Но Хэмиш, рожденный в горах Шотландии, лучше понимал, что говорит старуха, и недовольно ворчал у него в голове.
– А лицо? Теперь вы, наверное, можете мне о нем рассказать, ведь мисс Оливия умерла, – не сдавался Ратлидж. – Ей уже ничто не грозит.
Глаза старухи затуманились, и она недовольно буркнула:
– Так утверждаете вы.
Промучившись со старухой еще немного, Ратлидж махнул рукой и отправился в деревню. Повинуясь внезапному порыву, остановился у церкви. Тяжелая западная дверь была заперта, но дверь поменьше, в портике, оказалась открытой. Он поднял засов и вошел. Внутри было промозгло; от камня тянуло могильным холодом. Какое-то время он постоял, осматриваясь, любуясь арками и мощными колоннами. Церковь показалась ему красивой, но обычной. Пропорциям не хватало совсем немного до совершенства. Резьба, в отличие от ангела на кладбище, была прочнее, более земной, более устрашающей и не такой изящной. Нечто похожее ему доводилось видеть в Нормандии.
Он прошел по центральному проходу, оглянувшись на викторианский орган на хорах, хоры были простые, с сиденьями из мореного дуба. Затем постоял у каменного алтаря, довольно красивого, старинного, – похоже, его перенесли из старого монастыря, слева от него помещалась восьмиугольная часовня, в которой нашли свой последний приют умершие Тревельяны.
Вдали, в тени, стояла старинная фигура рыцаря; на стенах висели таблички с именами мертвецов, которые покоились внизу, в склепе. Очень красивый мраморный саркофаг, рассчитанный на двоих, хранил останки родителей Розамунды Тревельян. Согбенные плачущие фигуры по углам символизировали земной траур. В арке над саркофагом плыл пышно одетый херувим с трубой. Сбоку от первого стоял саркофаг поменьше; его высекли как будто из целой плиты алебастра и покрыли изящной резьбой в виде цветов и птиц, которая больше приличествовала свадебной беседке, чем пристанищу мертвых. Фигуру в саване наверху едва можно было разглядеть; она как будто таяла, прикасаясь к мрамору. Но сверху, у головы, саван был приоткрыт; вглядевшись, Ратлидж увидел красивое женское лицо, обрамленное вьющимися волосами. Он понял, что перед ним Розамунда.
В ее фигуре угадывались красота и сила, достоинство и любовь. И теплота. Женщина, которая могла многое подарить. Ей было что дарить своим близким. Несмотря на то что она потеряла трех мужей и двоих детей, она ни разу не оступилась. Даже в смерти она оставалась столпом жизни…
Ратлидж коснулся холодной мраморной щеки и почти рассердился на себя, чувствуя на ладони ее тепло. Он ведь прекрасно понимал, что идущее от Розамунды тепло – всего лишь иллюзия.
На стене слева от него висело несколько табличек. Одна в память Стивена, между табличкой с именем его отца и тонкой колонной, которая поддерживала часовню. На мемориальной табличке Стивена Ратлидж увидел даты жизни, гербы Тревельянов и Фицхью, воинское звание Стивена и номер его полка. А чуть дальше он заметил два новых саркофага – две глыбы черного мрамора. Они стояли бок о бок. На них были просто выгравированы имена и даты смерти. Оливия и Николас. Для самоубийц никаких украшений.
Некоторое время он смотрел на них, жалея, что не может дотянуться до них – живых. Да, они недоступны… если не считать стихов Оливии. Вытянув руку, Ратлидж снова приложил ладонь к мрамору, увидел отражение своей руки на фоне надписей, словно в черном зеркале. Длинные пальцы, сильная ладонь. Рука его, не чужая.
– Это была ты, Оливия? Или Николас? – спросил он вслух. – Или вы не виноваты?
«…не виноваты», – ответило эхо.
– Кто был твоим любовником? Кормак?
Эхо подхватило вопрос и ответило:
«Кормак…»
– А кто такой гончий пес Гавриила?
«…риила…»
– Ты знаешь, кто он? Если так, где мне искать ответ?
«…ответ…»
– Он в твоих бумагах или в твоих стихах?
«…стихах…»
Ратлидж подошел к тому месту, откуда мог коснуться таблички с именем Николаса, стараясь не обращать внимания на голос Хэмиша, который считал разговор с мертвецами ворожбой. Хэмиш приказывал ему не лезть в такие дела, не тревожить покой усопших.
«С тобой я ведь постоянно беседую. Так какая разница?» – мысленно ответил ему Ратлидж.
Через миг он спросил сверкающую черную табличку с именем Николаса:
– Убийцей был ты? Оливия защищала тебя?
Но, сделав всего шаг, он нарушил странную акустику часовни, и эхо уже не ответило ему. Он слышал только свое дыхание. Как будто даже в смерти Николас умел молчать.
Вернувшись в гостиницу, Ратлидж наскоро поел за угловым столиком. Он прихватил найденную в общем зале старую книгу, так как не хотел, чтобы Траск или другие постояльцы приставали к нему с разговорами. Но в такой ранний час в ресторане, кроме него, никого не было. Попросив кофейник и чашку, он поднялся к себе в комнату и снова взял томики стихов.
Они как будто содержали больше вопросов, чем ответов, но Ратлидж подумал: возможно, сомнения зарождаются в его голове, а не в строчках, которые он перечитывал снова и снова.
В последнем сборнике, «Люцифер», почти не чувствовалось лиризма Китса; там было больше мильтоновской силы. Перед ним были зрелые стихи; их автор считал жизнь и смерть одним целым: взлетом из тьмы и возвращением в нее, коротким, ярким, славным промежутком, который часто портят недоверие и неспособность учиться.
Он нашел стихи, смутившие покой инспектора Харви, и быстро прочел их. Харви не запомнил название. Как ни странно, стихотворение называлось «Неудача». Ратлидж задумался, а потом продолжил читать.
Вскоре он наткнулся на другое стихотворение – «Ева». На первый взгляд речь в нем шла о древе познания, с которого Ева сорвала яблоко. Съев его, она увидела жизнь такой, как она есть, и лишилась блаженства.
Однако на стихотворение можно было взглянуть и по-другому. Оно показалось Ратлиджу не просто плодом фантазии, но воспоминанием девочки, неожиданно и трагически потерявшей самого близкого человека – сестру-близнеца. Он ни за что не заметил бы скрытого смысла, если бы предварительно не изучил историю семьи Тревельян. Евой была сама Оливия. Отведав яблока, она поняла, что зло существует. Девочке трудно было смириться со злом, найти ему место в маленьком, уютном и когда-то безопасном мире детства. Оливия-Ева лишилась своего райского сада. Она беспомощно смотрела, как змей извивался в ветвях древа познания и сорвал яблоко. Но вниз упала Анна, что доказывали последние строки:
Нельзя, чтобы любимое, знакомое
Яблоко упало…
Мое второе «я»… От страха
Я все отрицала.
Отрицала, что произошло убийство? Отказывалась поверить своим глазам?
Правда, Анна погибла первой. И в то время все они были детьми. Что бы в тот страшный день ни увидела Оливия, как бы она ни испугалась, в таком нежном возрасте она не готова была столкнуться с убийством. Злобу и жестокость она бы еще поняла; дети часто бывают жестокими. Осознание убийства придет потом, позже. Какое-то время Оливии предстояло жить, подавляя горе.