Страшно?
Нет? Ну что же. Конечно, она другого от него и не ждала. Может быть, он позвонит, когда все будет позади?
Он почти пообещал. Все что угодно, только бы она не начала жужжать, что им неплохо бы снова сойтись. Они не жили вместе уже три года, и если он порой о чем-нибудь и жалел в своей жизни, то точно не о разводе с Ренатой.
«Возможно, только поэтому наш брак не был несчастным, – подумал он вдруг. – То есть как раз потому, что мы вовремя разошлись».
Рейнхарт как-то сказал, что депрессивным людям нужно держаться друг от друга подальше. Сумма всегда больше слагаемых. И намного больше.
Потом позвонил Малер. Не успел Ван Вейтерен закончить предыдущий разговор, как на проводе оказался старый поэт.
Видимо, он обмолвился о Понимании в клубе, да, конечно. Скорее всего, во время шахматной партии в прошлую субботу или неделей раньше. Во всяком случае, он не ожидал. С Малером они не были особенно близки – в общепринятом понимании, – или же их безмолвное общение в накуренном зале содержало нечто большее, чем он предполагал. Или позволял себе предполагать. Вообще-то он над этим не задумывался, но так или иначе звонок Малера стал сюрпризом.
– Думаю, что мы еще сыграем, – сказал Малер.
– Да, я скоро вернусь. Ничто так не повышает способности, как двухнедельное воздержание.
Малер рассмеялся своим глубоким смехом и пожелал ему удачи.
Напоследок позвонила, естественно, Джесс.
Издалека слала дочерние объятия, но обещала через несколько дней навестить его с корзиной винограда, шоколадом и внуками.
– Ни за что, – протестовал он. – Держи детей за сто миль от зрелища синеющего старикашки! Они меня до смерти напугаются.
– Ерунда, – ответила Джесс. – Я потом свожу их в мороженицу, и они все забудут. Я знаю, что ты до смерти боишься операции, хотя конечно же станешь категорически это отрицать, если кто-то спросит.
– Стану категорически отрицать, – подтвердил Ван Вентерей.
Как и Малер, она рассмеялась. Потом он поговорил на школьном французском с двумя трехлетними внуками, которые, разумеется, тоже грозились в скором времени его навестить. Если он правильно понял. И надо признать, они здорово переживали и даже попытались его подбодрить.
– Там делают укольчик, и человек засыпает, – сказал один.
– А мертвых они увозят в подвал, – успокоил другой.
Когда уже и это оказалось позади, пришла пора выезжать.
Он, как всегда, оставил ключ госпоже Грамбовской, соседке снизу, и вокруг седовласой преданной служительницы веры, как ему показалось, в этот вечер витало примирение, словно сияющий нимб. Она взяла его ладонь в свои руки и осторожно ее погладила, прежде, за все годы, что он ее знал, она никогда не позволяла себе такого жеста.
– Прощайте и будьте осторожны.
«Похоже, что они все здорово разочаруются, если я выкарабкаюсь», – подумал Ван Вейтерен, садясь в такси. Кстати, недурное напутствие. Быть осторожным! Когда он будет лежать там, накачанный лекарствами и разрезанный, то, конечно, чертовски важно будет не допустить какой-нибудь неловкости. Надо запомнить.
Оказалось, что не позвонил только Эрих, но, может быть, он пытался днем. Матч против Мюнстера и поход в бар заняли почти весь день, в результате комиссар находился дома не больше двух часов. Надо думать, что в тюрьме пользоваться телефоном разрешают только в определенное время.
Медсестра привела Ван Вейтерена в выкрашенную светло-желтой краской палату с двумя кроватями, но вторая была пуста, так что он мог остаться наедине со своими мыслями.
А их было много – и самых разных. И достаточно назойливых, чтобы прогнать сон. Телефонные звонки напомнили о прошлом; ему не хотелось думать о нем, но мысли неслись туда, и вскоре комиссар стал вспоминать моменты боли и зернышки счастья, выпавшие ему в жизни, пытаясь понять, что же именно сделало его тем, чем он стал… если, конечно, можно ставить вопрос так по-детски. Во всяком случае, казалось, что время для раздумий более чем подходящее. «Я как будто сам себе сочиняю эпитафию, – подумал он вдруг, – собственный некролог, с перевернутыми знаками альтерации. Или знаками вопроса».
Прочь из памяти.
Ex memoriam.
Кто я? Кем я был раньше?
Естественно, ответов не появлялось; ясно было только одно – что здесь играло роль множество факторов. И все они каким-то мрачным образом тянули в одну сторону.
Отец: поистине трагическая фигура (хотя дети обычно слепы и не чувствуют трагизма), оказавшая на него огромное влияние. Он уверенно и непреклонно внушал сыну мысль о том, что от жизни ничего нельзя ждать. В ней нет порядка, а есть только ощущения, произвол, случайности и мрак.
Да, приблизительно так, если он его правильно понял.
Его брак: двадцать пять лет жизни с Ренатой. В результате появились двое детей, наверное, это и есть самое главное. Один из них в тюрьме и вряд ли сойдет с кривой дорожки, но, разумеется, есть еще Джесс и внуки – неожиданный свежий побег на старом и больном древе. С этим никак не поспоришь.
Служба: хоть ничто его там не держало, все же тридцать пять лет бессменной работы, тридцать пять лет столкновений с обратной стороной жизни общества наложили на его личность определенный отпечаток.
Да, определенно, есть тут некая связь.
Ван Вейтерен просунул руку под простыню и пощупал живот. Там… она сидит где-то там, сразу за пупком и чуть справа, если он не ошибается. Именно там и будет разрез.
Он слегка надавил. Почувствовал, как возникает голод, как будто он нажал на кнопку; после шести ему есть запретили, а он ничего не ел с двенадцати. Сейчас, наверное, опухоль поглощает последние капли пива от «У Аденаара»… Он попытался представить себе этот процесс, но картинки получались странные и фантастические, очень далекие от реальности.
Пребывая в своих смутных воспоминаниях, он, видимо, уснул; какое-то время продолжался мрачный фильм о том, что происходит в просвете кишечника, но постепенно все прояснилось. Неожиданно восстановилась контрастность, и четко обозначилась ярко освещенная сцена: мистические фигуры в зеленом крались по больнице безмолвно, как в гипнотическом трансе. И только лязганье хирургических инструментов, которые точили и бросали в железные лотки, время от времени нарушало полную тишину.
Увидев свое обнаженное, беспомощное тело лежащим на холодном мраморном столе, он вдруг понял, что все позади, это совсем не операция; он уже находится в хорошо знакомом холодном зале судмедэкспертизы, где так много раз видел за работой Меуссе и его коллег.
Ван Вейтерен приблизился к проворно режущим и ковыряющим фигурам и понял, что там лежит уже не он, а кто-то совершенно чужой, какой-то несчастный бедняга. А может, и не совсем чужой… что-то знакомое виделось в обезглавленном теле без рук и ног. Когда же комиссару наконец удалось протиснуться между Меуссе и его бледным толстяком ассистентом, имя которого ему никак не удавалось запомнить, оказалось, что работают те совсем не за столом, а прямо на земле в лесу. В канаве. И заняты они на самом деле не операцией и не вскрытием, а просто заворачивают тело в большой грязный ковер и вот уже поспешно тащат в заросшую канаву, где ему и место. Где всему место. Ныне и вовек.
Но вот уже он сам лежит в ковре. Он не может издать ни звука, не может даже дышать, но хорошо слышит их возбужденный шепот: здесь ему будет хорошо! Никто его здесь не найдет. Абсолютно ненужный человек. Зачем о таких беспокоиться?
И он закричал… Он кричал им, взывая к их совести. Да, именно это он кричал, но получалось, конечно, неважно, потому что ковер был толстым, а они уже уходили, да и кричать, не имея головы, оказалось очень трудно.
Женщина теребила его за плечо. Он открыл глаза и почти закричал, чтобы она возымела совесть, и тут понял, что проснулся.
Она что-то говорила, и казалось, что ее глаза полны сострадания. Или чего-то в этом роде.
«Я умер? – подумал Ван Вейтерен. – Она, во всяком случае, похожа на ангела. Так что всё возможно».
Ее рука сжимала телефонную трубку. Ему это показалось каким-то слишком уж мирским, и тут он понял, что, похоже, его еще не оперировали. Что только утро и всё еще впереди.
– Телефон, – повторила она. – Комиссар, вас просят к телефону. – Она протянула ему трубку и отошла от кровати.
Он откашлялся и попытался сесть:
– Да?
– Комиссар?
Звонил Мюнстер.
– Да, это я.
– Простите, что беспокоим вас в больнице, но вы сказали, что операция только в одиннадцать…
– А сейчас сколько? – Он поискал глазами на пустых стенах часы, но не нашел.
– Двадцать минут одиннадцатого.
– Вот как?
– Я просто хотел сказать, что мы знаем, кто это… Комиссару вроде это было интересно.
– Ты имеешь в виду труп в ковре?
На долю секунды ему вспомнился недавний сон.
– Да. Мы почти уверены, что это Леопольд Верхавен.
– Что? – На минуту в голове комиссара возникла пустота. Словно сознание спряталось за полированную стальную поверхность, которая ничего не отражала и не давала ни малейшего шанса проникнуть внутрь. – Черт возьми, что ты там такое говоришь?