Но сейчас, глядя на тонкую, хрупкую руку Ксаты, глядя, как эта рука движется мелкими шажками, легкими поворотами кисти от губ к щекам, нанося грим, он понял, что Ксата в ы ш е. Ксата увлечена гримом и не замечает его взгляда, но он тут же понял это и сказал себе — Ксата и ее красота в ы ш е. Выше всего, и прежде всего — выше того, о чем он сейчас думает. Он не может прикинуться или показаться спокойным — если он не спокоен. Он должен быть таким, какой есть — до последнего движения, до последней мысли. Красота Ксаты не терпит лжи.
Наверное чувствуя его состояние, но думая о чем-то другом, Ксата нахмурилась. Ему показалось, что Ксату испугало что-то, и он тут же попытался понять — что могло ее испугать.
— Вы… — обе ее руки делали теперь плавные движения, нанося последние мазки. — Недавно приехали?..
Она наверняка все знает о нем, знает, сколько раз он сюда приезжал, знает все — в том числе и о матери, и об Омегву. Тогда — зачем она спрашивает об этом? Кронго сейчас страстно хотелось, чтобы она проявила к нему интерес. Ему хотелось рассказать ей обо всем, что с ним связано. Об отце, об ипподроме, о бегах, о Гугенотке. Но Ксата посмотрела на него — и он испугался прозрачной темноты ее глаз, спрятался от нее, вдруг понял, что она и так, без рассказа, все о нем знает. Знает — хотя далека, бесконечно далека от Парижа, от отца, от Гугенотки, от его мира. Он хотел ей ответить — но не мог. Язык не слушался его, просто не слушался. Но это не было трусостью или робостью, это было какое-то странное, непонятное ему состояние. Кажется, она поняла и это — и приняла как должное. Через несколько секунд за дверью чей-то молодой голос сказал: «Ксату не видели?» Уже давно над площадью за хижиной глухой рокот барабанов превратился в нарастающий призывный гром.
— Ну, все… — Ксата встала, закутавшись в накидку.
Сейчас он лихорадочно искал в ее глазах, в неторопливых жестах, в любом ее движении ответ — хотя бы намек, что она хоть что-то хочет ему сказать, хоть как-то проявит свой интерес к нему. Но она ничего не сказала, отвернулась, выскользнула в дверь.
Отец всегда работал с ним старательно, на совесть, и уже с девяти лет приучал не только к качалке, но и к верховой езде.
Отец в воспоминаниях детства был совсем другим, чем потом, когда Кронго вырос и они вели и скаковую, и рысистую конюшни на равных, вдвоем, как два товарища. По сравнению с тем, каким отец казался ему в детстве, он стал потом как будто ниже ростом, его светлые волосы поредели, хрящеватый большой нос покрылся сетью прожилок. Но глаза, которые Кронго запомнил еще пятилетним мальчиком, голубые, прищуренные, по-прежнему, как и в его детстве, со спокойным упрямством смотрели на мир. Глаза отца оставались неизменными. Эти глаза всегда как будто высматривали что-то в Кронго. В детстве, когда отец сажал его в качалку, эти глаза будто пронизывали все насквозь.
— Запомни, фис, все наши предки были лошадниками, — отец говорил это, стоя у качалки, держа ладонь на крупе.
Десятилетний Кронго, считавший себя уже опытным наездником, следил, как вздрагивает на крупе кожа, как дергается в стороны репица хвоста. Он разбирал вожжи, усаживался пониже, чтобы дотянуться ногами до передних упоров.
— И дед твой был лошадником, и прадед был лошадником.
— Да, па, — Кронго не терпелось скорей выехать. — Наш прадед был по матери шотландец. Да?
— Верно. Поэтому, говорят, нам и передается по мужской линии упрямство. Я ведь тебе рассказывал о «порошке Дюбуа»?
— Да, па.
— Ну вот. Если будешь сейчас молодцом и хорошо проведешь размашку, я тебе разрешу последний круг маховые.
— Ой, па! — Кронго от счастья прыгал на качалке, тянул за вожжи, и отец еле успевал задержать рванувшуюся лошадь. — Ой, па! — и тут же, нахмурившись, сердито кричал, натягивая вожжи и подражая отцу: — Тпрр-ру, чудо гороховое! Тпрр-ру! Стой-й! Пу-у-угало!
— Ну вот. И расскажу тебе о «телефоне Дюбуа». Эту историю знает весь ипподром. Старики, конечно.
Отец подмигивал, и у Кронго по спине шел холодок.
— Хорошо, папа. Я постараюсь.
Отец отходил. Кронго привычным движением опускал на глаза очки, чмокал, уже запомнив золотое правило, что лишние жесты и слова на посыле ни к чему, — и выезжал на круг.
— Понимаешь, фис… «Телефон Дюбуа» — это только твой прадед мог додуматься… Ты ведь знаешь — твой прадед умер в качалке.
— Знаю.
— Твой прадед взял Приз.
— Разве прадед взял Приз? Не Кубок, не Мемориал, а П р и з?
Отец морщится, и Кронго отлично понимает, что это значит.
— Твой прадед взял Приз, но пересек черту уже мертвым… Поэтому заезд был пересмотрен. После медицинской экспертизы первое место присудили другому.
— Пап, а мне говорили, что это вранье.
— Дураки говорили.
— Не-ет, па-ап. Ну ведь правда… Такая легенда, насчет того, что умер в качалке… И пересек линию мертвым — она ходит про каждого десятого наездника.
— Ну хорошо — легенда. И про «телефон Дюбуа» — легенда?
— Нет, па, про «телефон Дюбуа» — не легенда. Я знаю, что это было. Он обошел самого Томсона, да, па? На Базальте на Кубок Арденн? И как-то схитрил?
— Во-первых, не на Базальте. Если бы на Базальте, Базальт был абсолютно нормальной лошадью. Без всяких припадков. Твой прадед шел на Глобусе. Ну, а Томсон…
— Но Томсона же в то время нельзя было обойти. Да, па? У Томсона же не было лошади классом ниже «один-пять-пять». Ты же знаешь, ну, па? Вот, вот, вот, да, я вспомнил. На Айседоре-Два. Она брала два дерби подряд, я помню, па. Я читал. Только нигде не записано, что это был «телефон Дюбуа».
— Сам же говоришь — ты что-то слышал? Слышал?
— Слышал. Мне контролеры говорили. Старый Поль, который программки дуракам отмечает. Ну — так что было? Па?
— Томсон шел как голый фаворит. Никто ставок не брал. Кубок Арденн, шутишь? Всякая мухлевка, подсадки или прочее исключено. А прадед твой сидит себе в качалке и молчит. Помалкивает.
— Даже ф о н а р я не подал?..
— Никакого фонаря. Только когда разворачивались на парад, увидел какого-то знакомого, тот кричит: «Дюбуа, поедешь?», а прадед твой в ответ, будто в шутку: «Будешь ставить — поставь на меня. И покруче заряжай. Слышишь — покруче». Все так и подумали — шутка. Ведь все знали, что погода отличная, дорожка на редкость, ну и ждали — Томсон поедет на рекорд.
— А тот?
— Кто — тот?
— Ну — знакомый?
— А тот, представь себе, подумал, подумал — и поставил. На себя и на прадеда. И как ему прадед сказал — покруче. По сто билетов.
— Ну!!!
— Что — ну? Народу было — не пробиться. Все пришли посмотреть на Томсона. И конечно — на Айседору-Два. Томсон выезжает, форма обычная, синий камзол, черный шлем, само собой — крики. В заезде двенадцать лошадей, прадед по третьей дорожке, Томсон — по девятой. Ну, кроме Томсона там еще ехали два шведа. Да, по-моему, два. Ну и, как всегда на Арденны, две или три американские лошади, В общем — заезд собрался довольно приличный.
— Ну… Ну, па же…
— Ну, выезжают, подравниваются за машиной. Все, конечно, выгадывают по метру, по сантиметру. Первое место решено… Но ведь там же — за призовые идут куши, сам понимаешь. Кубок Арденн. Дед своего не уступает, идет вровень. Глобус — лошадка была приличная. Но — обычная история. Беда многих лошадей. Первые две трети он мог пройти очень неплохо. А на последней четверти встает — просто дыхалки нет, сил не хватает. Подходят лошади к старту, машина уезжает, и все вроде не включают пейс, ждут, уступают бровку. Смысл простой — пусть первым по бровке едет Томсон, ему так и так первое место. А мы пойдем сзади, ну там, с поля, под шумок, глядишь, третье отхватим, а повезет — так и второе. Смотрю, прадед, не долго думая, раз — и занимает первым бровку. Томсон сразу же за ним, впритык. Томсон тоже не дурак, он свое понимает. Видит — впереди Дюбуа на Глобусе, Глобус не фаворит, класс известен. Томсон если кого и опасался, то только американцев. Идут себе, но пейс с самого начала страшный. Трибуны начинают гудеть. Первая четверть — двадцать восемь секунд. Чувствуешь? Из первого поворота выходят все в том же порядке — впереди, ну, ты знаешь, во всем белом, наша форма, прадед на Глобусе, за ним впритык Томсон на Айседоре, чуть позади остальная группа. Пока всё в норме — все знали, что Томсон поедет на рекорд. А то, что Глобус повел бег — так это, все тогда думали, Дюбуа сам дурак. Сейчас, на второй четверти, в лучшем случае на третьей, Дюбуа со своим Глобусом сдохнет, встанет и отвалится в хвост. Томсон же, как всегда, придет к финишу легкой кровью, на чужих костях. Проходят вторую четверть — ничего подобного, пейс все тот же, двадцать девять секунд! Впереди — Глобус, за ним Айседора. На трибунах — что-то невообразимое! Стонут, просто криком кричат. А дед — прадед, прости, я этот заезд видел с трибун — только чуть подался в качалке, вожжи даже чуть сдал… Глобус молотит — как заведенный. Комья летят… Ну, Айседора тоже лошадь что надо. Идет сразу за дедом в затылок, тютелька в тютельку. Не отпускает ни на сантиметр. По ниточке, ноги только мелькают. Остальная группа отпала… Столба три сзади. Томсон спокоен — финиш у Айседоры страшный, тут не то что Глобус, никакая лошадь не устоит. Рядом со мной, на трибунах, безумство какое-то — ревут, стонут, шум, гвалт, ничего не разберешь. Входят в последний поворот, третья четверть — опять двадцать семь! Такого еще не было, я, знаешь, честно тебе говорю — такого ни разу не было… Диктора уже не слышно, только так — отдельные слова. Я только и понял, третья четверть — двадцать семь, на секунду лучше, чем первая. На последней прямой Глобус и Айседора далеко впереди. Выходят на прямую, ну и — Томсон тут же отворачивает — и в посыл. Ну, тут все ясно — сделает Айседора сейчас деда, как ребенка. Не шутка, «один пятьдесят». Механизм, а не лошадь. И тут, представляешь себе… Айседора его начинает делать… Четко так, без напряжения. А по Глобусу, и по его пейсу, и по всему, даже по морде, я вижу — сейчас жеребец встанет. Выдохся, силы на исходе. Идут уже нос к носу, Айседора чуть выходит вперед… Я даже отвернулся, смотреть не хочется…