берегли, то, глядишь, и страна не треснула бы по швам.
Впрочем, это уже была привычная полковничья брюзготня, к которой он и сам относился презрительно скептически, и Бусурин вскрыл вместительный конверт, в котором хранился оригинал опубликованной в «Литературке» статьи, вдоль и поперек исполосованный ручкой редактора. Вчитался в зачеркнуто-перечеркнутые строчки и вздохнул невольно.
То ли искусствовед Державин действительно оставался в свои тридцать лет максималистом-правдоискателем, который пытался бить во все колокола, надеясь достучаться до гражданской совести партийных и советских чинуш, то ли просто был вечным оппозиционером и склочником, однако как бы там ни было, но в авторском варианте статьи было несколько фамилий ответственных сотрудников союзного министерства культуры и влиятельных аппаратчиков ЦК партии, которые напрямую обвинялись в незаконных оттоках полотен великих мастеров из музейного фонда страны и которые были старательно вымараны черным, жирным фломастером.
Все бы, казалось, ничего — поковеркал редактор статью, вымарал в ней то, чего не положено знать рядовому читателю, да и бог бы с ней, и не такое проглатывалось, однако со статьей Державина случилось нечто из ряда вон выходящее.
То ли подставил кто-то правдолюбца, то ли он сам решился пойти на этот шаг, взывая уже не к советской, а к мировой интеллигенции, но эта статья Державина была растиражирована западной прессой, и вскоре после этого…
Как говорится, судьба играет человеком, а человек играет на трубе.
В советские времена не очень-то любили тех, кто пытался вынести сор из избы. Их мордовали, выгоняли с работы с волчьим билетом, загоняли в психушки, но, чтобы выслать из страны… Для этого надо было или очень уж круто насолить своей стране, или же настолько сильно затронуть чьи-то глубинные интересы, что после этого уже переставали считаться с правилами игры.
Итак, что же на самом деле могло произойти с Державиным в далекие семидесятые годы? Во времена, когда в аппарате ЦК КПСС и в правительстве довольно прочно окопались те, кто подорвал в дальнейшем веру людей в Советскую власть, и они уже начинали чувствовать себя полновластными хозяевами страны. Примерно такими же, как те, кто живет сейчас на Рублевке.
Его попытки обратить внимание общественности на расхищение культурного наследия страны?
Так кто об этом в ту пору не говорил! К тому же в печати стали подниматься и более значимые вопросы.
Тогда что еще?
Публикация в западноевропейской и американской прессе?
Тоже чушь собачья. Не тот «проступок» со стороны малоизвестного на тот момент искусствоведа, который не представлял, да и не мог представлять для имиджа государства серьезной опасности, чтобы высылать его из страны, подставляясь тем самым под очередной удар либеральной мировой общественности. Как говорится, себе дороже обошлось бы.
Кому-то слишком сильно наступил на хвост, и от него решили избавиться столь радикальным методом?
Возможно, что и так, по крайней мере допустимо, хотя за подобным предположением тянулся целый ряд встречных вопросов. И один из них: «Почему вдруг высылка из страны, а не столь привычная в те времена психушка, где коротали свой век неугодные властям люди?»
«М-да, — сам с собой спорил Бусурин, мысленно перекатывая все за и против. — Психушка — это, конечно, вариант, но при таком раскладе Державин все-таки оставался в стране, мог оттуда и весточку на волю подать, а при той демократизации советского общества, которому уже невозможно было что-то противопоставить, и той заинтересованности со стороны мировой демократической общественности, которая рвалась с проверками в советские психушки, заточение Державина в психбольницу могло закончиться для кого-то громким международным скандалом. В европейской прессе была бы обнародована правда о заточении неугодного советским властям искусствоведа в психбольницу, а именно гласности кто-то более всего и опасался, и как единственно приемлемый способ раз и навсегда избавиться от очередного радетеля за сохранение культурного наследия страны — тихая высылка за пределы государства. В данном случае в Америку, которая на тот момент с распростертыми объятиями принимала у себя неугодных советским властям граждан. И если это действительно так…».
У Державина оставались довольно сильные и влиятельные враги в среде «любителей русской живописи», и, естественно, он не мог не поделиться своими опасениями с близкими ему людьми в Штатах. И теперь уже посмертная статья в «Новом русском слове» приобретала совершенно иное звучание.
На эту же мысль наводила и нелепая, казалось бы, гибель Рудольфа Даугеля.
Бусурин потянулся рукой к телефонной трубке, и когда послышалось стоговское «Слушаю, товарищ полковник», спросил:
— Что по Даугелю?
— Только что распечатали его мобильник. Последний, с кем он разговаривал, некий Венгеров Герман Родионович.
— От кого шел звонок?
— С мобильника Венгерова.
— Время?
— Вечером, накануне гибели Даугеля. В двадцать два восемнадцать.
— Это уже интересно. И кто он? Что он?
— Владелец и он же генеральный директор Центра искусств «Галатея». Более полную информацию надеюсь получить в ближайшее время.
Все еще не в силах осознать и принять как должное смерть Державина, который будто специально приехал в Россию для того, чтобы объявиться Ефрему Ушакову именно в тот день, когда ему явился «Спас» Рублева, Ушаков так и не смог заставить себя взяться за кисть и краски, хотя работы было невпроворот. Он не мог ни спать, ни есть, непроизвольно вглядываясь в окно, и единственное, что его спасало, так это водка, закупленная им к приезду Державина. Хотя, казалось бы, радоваться иконописцу подобному чуду, а он каждый день со страхом ждал того часа, когда на затихший поселок навалятся густые вечерние сумерки и надо будет включать свет.
И дождался.
… Он уже включил свет в доме, как вдруг почерневшее небо прорезала длиннющая молния, со стороны Ярославского шоссе громыхнул раскат грома и на прибитую пылью землю обрушился шквал яростного весеннего ливня. Ушаков бросился во двор, чтобы закрыть дверь сарая, однако щеколда долго не поддавалась, и когда он, промокший до последней нитки, вбежал в дом…
Не в силах даже слова произнести, чтобы прочитать «Отче наш», вконец растоптанный третьим явлением окровавленного «Спаса», он смотрел остановившимся взглядом на лик Христа, и когда, казалось, у него уже что-то сместилось в голове, Ушаков вдруг почувствовал, как что-то изменилось. Как и в прошлый раз, ощущение было такое, будто дрогнули сотканные в прозрачное полотно нити воздуха, и «Спас» растворился в темном проеме окна.
Еще не до конца уверовав, что явление исчезло, Ушаков еще какое-то время стоял, прислонившись мокрым плащом к стене, затем осенил себя крестным знамением и шагнул из комнаты в сени.
Прибитую ливнем пыль добивали последние капли уходящего на восток скоротечного ливня,