— Спасибо. Я просто посижу на веранде. Я… приехал один.
Опять будет это — спокойствие, тишина, веранда. И — Ксата… Ндуба не спрашивает, почему он приехал один. Она рада ему.
— Как вы здесь?
— Хорошо, хорошо, все в порядке. Живем потихоньку… Садись… Я пока сбегаю за молоком. С дороги же нужно что-то поесть…
— Да не беспокойся.
— Хорошо, что приехал, хорошо. Ты ведь кокосы любишь… Любишь?
— Люблю.
— Ну, я сейчас.
Ндуба ушла. Кронго хотел спросить ее — что случилось, почему жители стояли на берегу — но передумал. Ему сейчас совсем не обязательно было выяснять — что произошло на том берегу… Совсем не обязательно узнавать, почему произошла драка. И что будет — с Балубу или с кем-то еще. Он приехал к Ксате. Ему хочется сейчас думать только о Ксате. Только о Ксате… Сегодня вечером он встретится с ней — остальное неважно.
Но он продолжал думать о Балубу — и в нем снова возникло ощущение чужести. Он снова испытал это знакомое чувство, снова ощутил себя чужим всему, что было связано с деревней — кроме Ксаты.
Но оказалось — и не нужно было ничего выяснять. Не нужно было ничего спрашивать — Ндуба сама заговорила об этом, когда он сидел на веранде. Он глядел на поверхность озера, отхлебывал молоко из маленького глиняного кувшинчика, а Ндуба передвигалась за его спиной, что-то убирала, что-то переставляла, непрерывно вздыхала, — и он понял, что хозяйке не терпится чем-то поделиться с ним, что-то сказать ему. Но — что же? Он подумал: конечно, это наверняка связано с тем, что случилось на том берегу.
— Что ты, Ндуба? Что-то случилось? — он поставил кувшин на стол. В нем возник острый, мучительный интерес.
— Да нет… — он слышал, как тряпка мерно трется о доски. — Ты прямо… приехал… Нет, конечно. Ты-то ни при чем. А тут у нас… Наши деревенские. Парень один умер. С того конца.
— Парень? — Кронго спросил это, стараясь говорить как можно равнодушней. Да, это — о Балубу. Значит — раненый умер.
— А я думала — ты видел. Он как раз, — Ндуба вздохнула, — когда ты приехал… На том берегу…
Тряпка перестала тереться о пол. Слышно было, как Ндуба достает ступу, что-то пересыпает.
— А… — он постарался скрыть интерес. — Отчего… умер? Этот парень?
— Да тут есть у нас один, — он услышал шуршанье — Ндуба стала что-то неторопливо растирать в ступе. — Сумасшедший… Хотя — нормальный он. Просто — из-за этого дела. Он… сын вождя.
— Сын вождя?
— Ну да, — Ндуба продолжала что-то растирать. — Балубу. У нас же тут… В деревне… Если сын вождя… Ты же знаешь. А он… Из-за девушки из-за одной.
— Из-за девушки?
— Она… На праздниках она танцует. Хорошая девушка.
— Ну и что? — Кронго почувствовал, как что-то сжимается внутри. Ксата. Это — Ксата.
— Ну вот. Из-за нее… Ну… из-за танцовщицы. Из-за Ксаты этой.
Из-за Ксаты. Из-за Ксаты этой. Ну да. Это могло быть только из-за Ксаты. Только из-за нее.
— А… что? — спросил он, пытаясь преодолеть себя, преодолеть то, что возникло сейчас в нем, — преодолеть боль, злость, ревность, которые кипели, сжигая все внутри, непрерывно усиливаясь. — Что из-за… Ксаты?
— Представляешь себе. Приревновал. Он… Балубу этот.
— Что — он?
— Вообще-то — парень он хороший. Никого не трогает, — Ндуба продолжала тереть — мерно, не торопясь. — Парень-то он ничего. Но — из-за Ксаты будто с ума сошел. Стал как бешеный.
Что же еще спросить? Что же еще спросить у Ндубы…
— Давно это он?
— Давно уже. Как почудится ему… Даже не просто ходит кто около нее… А просто — посмотрит кто не так… Как бешеный делается. Напьется. И по деревне бегает. С ножом.
— А… что она? Эта… Ксата?
— Да ничего… Смеется. Ей-то что.
Нет, все это не так. Он должен как можно скорей увидеть Ксату. Особенно сейчас, после того, что узнал. Он должен выяснить… Не может быть, чтобы у нее было что-то с Балубу…
— Ну и вот. Он… Этого парня. Который умер. Приревновал. Ну и — до смерти.
— И — что?
— Да парень-то был не виноват… Балубу просто… от любви своей совсем с ума сошел. Парень на нее даже не смотрел.
Ндуба перестала тереть и ушла на кухню. Наступила тишина. Кронго почувствовал прохладу — она шла от озера, от начинающей постепенно охлаждаться воды. Но эта прохлада не радовала его сейчас, он думал только об одном — узнать как можно больше из того, что скажет ему Ндуба. Ему казалось — это поможет хоть как-то унять то, что жжет его сейчас, унять эту мучительную боль.
— Ты что? — крикнула хозяйка из кухни, хотя он молчал. Вышла на веранду.
— Нет, ничего, — сказал он.
— Аа… Мне показалось.
— А что… она? Ну… она его тоже? Ну, что там — между ними?
— Не знаю, — Ндуба помолчала. — Кто их знает… Он сидел, не веря еще, что все переменилось. Все.
— Она красивая. Ох, красивая она, Ксата. Если б ты видел. Просто — красавица. Да у нее и мать такая была. Тоже… танцевала.
Может быть, ничего не переменилось. Ничего. Он уцепился за эту спасительную мысль.
— Вообще-то у нас с этим строго. Сам понимаешь. Обычай. Да ладно, заболтала я тебя. Сейчас будем обедать.
— А что же… с Балубу?
— Никто не знает. А что…
Все переменилось. Все переменилось, думал он тогда.
— Судить будут. Или… в городе. Или… у нас, на сходке. В лес пока ушел. Явится, никуда не денется.
Он увидел Ксату в тот же вечер — около озера, в разламывающейся от напряжения хрупкой тишине у воды, на том самом месте, где они всегда встречались. Он услышал шорох и обернулся. Он стоял у самого берега, думая о ней, и это была она — и, пока они стояли друг перед другом, в эти несколько секунд, он вдруг понял, как был глуп, ничтожен… Как он был мал рядом с ней, рядом с ее молчаливыми глазами, в которых он прочитал все без всяких слов. Как он был мелок, как недостоин ее, когда сомневался в чем-то. Но это мелькнуло только на секунду — и ушло. Она молча вцепилась в его рубашку, уткнулась в плечо, затрясла, задергала. Он видел — она сейчас изо всех сил удерживается, чтобы не заплакать, кусает губы, морщится. Она удержалась, стала говорить, непрерывно стуча по нему кулаками, стала что-то доказывать ему — жарко, шепотом, с детской обидой, со странной злобой:
— Я не могу без тебя!.. Слышишь!..
Она колотила по нему кулаками. Снова вцепилась в рубашку.
— Я не могу без тебя… Откуда ты взялся такой… Слышишь!.. Я не могу без тебя! Не могу! Не могу-у! Маврик, я не могу…
Она заплакала, бессильно повиснув у него на руках. Она плакала, уткнувшись в его плечо, продолжая бессильно, с горькой обидой что-то шептать, пытаясь найти в нем ответ:
— Слышишь, Маврик… Почему, ну скажи… Почему же я не могу без тебя… Маврик, милый, ну почему я тебя люблю… Ну объясни, ради бога, объясни… Ну объясни же мне, Маврик… Ну…
Он осторожно гладил ее, прислушиваясь к озеру, к тишине, к ее словам.
— Ну объясни, Маврик, милый, пожалуйста… Я же не могу без тебя, совсем не могу… Пойми…
Она закинула голову, взглянула ему в глаза.
— П-почему? — она мучительно сморщилась. — Маврик?
Да, вот сейчас он уплыл. И она уплыла — он ясно ощущает это. Зачем же все остальное — раз это так? Он ощущает ее сейчас, как себя, ясно чувствует ее в этой бесконечности, в невесомости, в пустоте, которая на мгновение — или на вечность? — обступила — его? — или ее? Нет, их вместе.
Значит — она любит его. Значит, все его мысли, все опасения — не нужны. Все это лишнее. Совершенно лишнее. Вообще — ничто не нужно ему сейчас, ничто на целом свете, раз это так.
— Ты приехал из-за меня?
Она прочитала это в его глазах — и успокоилась.
Они уже сидели — и лежали — и плыли куда-то, вцепившись друг в друга, будто боясь, что потеряются в этой пустоте. Плыли бесконечно.
Но ведь ему ничего не нужно, подумал он. Ничего, абсолютно ничего — раз Ксата его любит.
Теперь наступило спокойствие. Спокойствие, невесомость. Он был уверен — в себе, в Ксате, в целом мире. Остальное его не волновало.
— Ты… надолго приехал?
— Не знаю.
— Не знаешь?
— Насколько ты хочешь… Я… понял, что не могу. Просто не могу. Понимаешь — я без тебя не могу.
Тишина. Балубу. Париж. Гугенотка. Тишина. Звезды. И — ничего нет. Ничего. Ничего не нужно. Даже Ксата не понимает сейчас — насколько ему ничего не нужно, кроме нее.
— Спасибо… — она уткнулась ему в плечо. Зачем она это говорит. Почему — «спасибо».
— Мне… так хорошо, — она дотронулась губами до его шеи. — Ты понимаешь?
— Понимаю.
— Я не верю, что может быть так хорошо.
Тишина. Звезды над головой. Ксата. Он подумал — Балубу. Да, Балубу. Но он не хочет сейчас спрашивать или думать о нем. Балубу и все, что связано с ним, безразлично ему сейчас. Потому что это — лишнее. Сейчас это совершенно лишнее. Но вот возникает мысль, которая нарушает тишину, нарушает безмятежность. И вместе с тем эта мысль странным образом становится частью этой безмятежности.