Отец молчал.
— Да, я понимаю, стыдно говорить об этом. Но пока мы ничего изменить не можем.
— Но ведь я тоже не дурак. И у меня есть глаза. Потом в конюшне есть хорошие конюхи. В конце концов — есть Диомель.
— Диомель… Вы понимаете, Эрнест, — если Тасма возьмется за вас всерьез, один Диомель с тремя конюхами… Вы понимаете. Они ничего не сделают.
— Я сделаю. Я ведь тоже что-то значу.
Мсье Линеман вздохнул.
— Учтите — скорей всего… первого места вы не возьмете. Но если Генерал только по тому, как вы едете, поймет, что вы взбунтовались, а главное — затемнили Гугенотку, он не простит вам этого. Вы понимаете, Дюбуа? Генерал не простит. И что-то сделает. И сделает это в назидание остальным. Для него это значит слишком много.
— Кто кому должен прощать, мсье Линеман?
— Я сейчас не об этом. Ну же, Эрнест. Ну… У нас с вами ведь другие отношения. Поймите — я не только умом… я ведь и сердцем… за вас. И потом — взять Приз. Ну — кто не мечтал об этом. В конце концов, со мной ничего не случится, даже если отравят лошадь. Ну — пусть двух, трех. Пусть я на этом потеряю несколько тысяч. Переживу — терял и больше. Но вы понимаете, что будет с вами? Эрнест?
— Что?
— Весь ипподром после этого будет работать только против вас. Поймите. Весь. Уже не будет жизни. Жизни, вы понимаете, Эрнест?
— Не весь ипподром. Не весь. Есть честные наездники.
— Две-три конюшни… Что они могут? Эрнест, не будем детьми.
— Мсье Линеман…
— Не связывайтесь. Прошу вас, Эрнест, не связывайтесь. По крайней мере — сейчас.
— Я ведь еще не связался.
— А… — продюсер махнул рукой. — Как будто я вас не знаю.
Он устало улыбнулся, и по знаку отца Кронго открыл бар и достал бутылки и стаканы.
— Хорошо. Все-таки отдаю вам должное — Гугенотку вы затемнили прекрасно.
Отец промолчал. Они взяли стаканы, Кронго налил.
— Не хотите говорить. Осторожничаете. Правильно, Эрнест. В конце концов, учтите — я не такая свинья… И… что касается меня, — мсье Линеман взял ложку, осторожно положил в стакан кубик льда. — Я вас, конечно, не выдам.
— Спасибо, мсье Линеман.
— Хотя знаю, убежден — предприятие бесполезное.
— Может быть.
— Ах, как мне хотелось бы, чтобы вы были правы. Ведь вижу, чувствую — хороша… — мсье Линеман отпил. — Хороша, подлая лошадь. Ну — ужас как хороша.
— Она не только хороша.
— Увы, Эрнест. Мы взрослые люди. Корвет есть Корвет… — мсье Линеман пригубил и опять удивил Кронго выражением отрешенности. — Спасибо… Спасибо — не мне. Спасибо вам, Эрнест.
— За что?
— Не могу объяснить. За что. А, черт возьми, Эрнест — вот за это. За это самое.
Он сам не заметил, как прошло время. Он сидел и думал о том, что целая неделя позади. Целая неделя. Кажется, все вошло в колею. Фелиция что-то жарила на кухне. Крикнула:
— Садитесь на веранде… Садитесь на веранде, месси… Мадам спит, я ее накормила… Садитесь на веранде, я сейчас подам…
Свет из гостиной хорошо освещает каменный пол веранды, стулья с фанерными сиденьями, плетеное кресло, стол из камыша. Внизу у берега слышится рассыпающаяся океанская волна. Звук ее медленно расходится вширь, становится тише, глуше, затихает, переходя в слабый хриплый рокот. Кронго вдруг с удивлением вспомнил, что не знает, на какие деньги сейчас живет. Правда, он и раньше не особенно вникал в это, его денежными делами занималась Филаб. С двадцати лет, со времени, когда он стал выступать всерьез, он привык не думать о деньгах. У него всегда была еда, одежда, разменные деньги для себя, все переезды оплачивала дирекция или фирма. Иногда, когда ему были нужны лишние деньги, он начинал играть. Хотя потом бросил — из суеверия. Ведь отец никогда не играл.
Кронго хорошо помнит ощущение того первого запретного выигрыша. Бесстрастные пальцы кассирши легко отсчитали толстую пачку денег. Выигрыш был большим, Кронго ставил на темную лошадь. Странно — оттого, что появилось много денег, он не ощутил удовольствия. Вечером отдал половину выигрыша отцу, и тот странно улыбнулся. Но деньги взял, только предупредил, чтобы Кронго больше не играл. «Ты потеряешь чувство лошади, слышишь, фис!» Но Кронго продолжал играть, и всегда на темных. Он знал наизусть все конюшни. Несколько раз он ставил на себя. Правда, против себя на фаворите не играл ни разу. Это были странные дни — шумные, выматывающие. Это был Париж. И это было задолго до Ксаты… Но сейчас Кронго даже не может вспомнить имена тех, с кем проводил время. Но он же проводил время… Помнит красивую иностранку, венгерку. Ему казалось, что он любит ее… Она плохо знала язык, и утром, просыпаясь, он всегда видел ее немую улыбку. Он жил тогда в гостинице. Потом, когда слова отца сбылись, Кронго бросил играть. Он отстал на полкорпуса. Он до сих пор помнит эту скачку, чувство отчаяния, охватившее его. Отец молча улыбался, помогая слезть. Дело было не в проигрыше, а в том, что он в самом деле перестал чувствовать лошадь. Потом Кронго изменил правилу не играть только дважды… И один раз это было в розыгрыше кубка «Бордо — Лион».
— Рыба, месси… Очень вкусная рыба… — Фелиция осторожно опустила тарелку.
Вдруг проплыли лошадиные лица. Душ Сантуш, Бланш… Он ничего не ел весь день. Почему он вспомнил об игре? Из-за денег?
— Фелиция, где вы достаете еду?
Глаза негритянки убегают от его взгляда.
— Вы покупаете на свои деньги?
Она молчит. Шумят кусты.
— Что же вы молчите, Фелиция?
— Деньги отменены, месси, магазины берут только доллары и боны… Вы ешьте, не думайте об этом…
Рыба была сладковато-соленой, она мягко расползалась на языке.
— Где же вы их доставали? Доллары и боны?
— Как не стыдно, месси…
— Фелиция… — он положил вилку.
— Пришлось крутиться… И… у меня было кое-что…
— Запишите все ваши траты… И — за уход.
— Месси…
— Завтра же. Сниму со счета и отдам… Все, все, Фелиция…
В пять утра… Мысль с трудом пробивалась сквозь подступившую сытость. Он должен работать, работать, иначе все пропадет. Но уже об этом нет сил думать. Целый день — осмотр молодняка, прикидка, обход, набор людей… Что еще осталось… Нет одного кузнеца… И — машина. Пусть будет машина. Машину обещал Крейсс. Он должен встать завтра в три. Он должен работать до исступления, а сейчас лечь, провалиться… Внизу ворочаются волны. Лечь…
— Я разбужу вас, месси… Идите спать…
Лежа у себя в комнате, Кронго слышал шум волн, но этот шум уже становился не шумом, а чем-то беззвучным, неосязаемым. Беседка, маленькая, открытая, она стоит в пустом грязном дворе, и на лавочке у стены беседки сидит человек. Этот человек держит в одной руке тарелку и, улыбаясь, неторопливо разговаривает с Кронго, но так, будто его сейчас слушают, кроме Кронго, еще несколько человек.
— Ведь вы согласны со мной? — сказав что-то совершенно незначащее, человек улыбнулся.
Он поправил рукой одну из гирлянд, свисавших с потолка беседки, и Кронго увидел, что это комиссар Крейсс. Все черты лица были Крейсса, те же изогнутые уши и нос, будто являющийся отражением губ и подбородка и потому придававший комиссару Крейссу сходство с животным — но теперь уже не с хорьком, а с тюленем. Но странно: приглядевшись к его шее, Кронго увидел параллельно идущие коричневые полосы и понял, что шея Крейсса обжарена и чуть трясется, как обычно трясется хорошо обжаренное куриное мясо на собственных ребрах. Шею облегал белый накрахмаленный воротник, и Крейсс продолжал разговаривать с Кронго о чем-то совершенно незначащем, улыбаясь и требуя взглядом ответов, участия в разговоре. Кронго попытался вникнуть в смысл слов Крейсса.
— Попробуйте, это действительно очень вкусно, — комиссар наклонил голову, и Кронго отломил от нее вилкой несколько легко подавшихся кусков. У головы остался лоб и подбородок, а вместо рта и носа обнажились ребра, совсем как у жареной курицы, глаза же попали в тарелку, которую Крейсс держал перед собой. — Ну как, вкусно? — спросила белая гортань, торчащая в этом странном провале.
Кронго ясно видел белые слоящиеся куски в своей тарелке. Он поворачивал их вилкой, с ужасом думая, что это человеческое мясо, и тем не менее отламывал и ел кусочки. А комиссар Крейсс продолжал говорить, несмотря на то что у него не было рта, а одна только белая гортань.
Они с отцом работали с Гугеноткой, и работа была успешной, но скоро он понял — он не может без Ксаты.
Пытаясь преодолеть острую тоску, он убеждал себя, что может чем-то заменить ее присутствие… Он говорил себе, что у него есть воспоминания о ней… Что у него есть мысли о Ксате, он явственно представляет себе ее, так, будто она постоянно находится рядом с ним. В конце концов, говорил он себе, ведь он знает, что может всегда ее увидеть… Ничто непреодолимое не разделяет их — только расстояние.