Более всего Хойзингер — после того, как был посажен американцами в тюрьму, — страшился того, что в их руки могут попасть материалы гестапо о том, как он давал показания; после покушения двадцатого июля гестапо взяло показания у всех, даже у Гитлера.
Хойзингер — в результате длительных раздумий — выдвинул версию, что после взрыва двадцатого июля он был брошен гестапо в подвалы на Принц Альбрехтштрассе.
А если они найдут документы о том, что я на самом деле лежал в госпитале для генералов, спросил он себя со страхом. А если сохранились кадры кинохроники, когда фюрер приезжал в наш госпиталь и пожимал каждому из нас, пролившему за него кровь, руку? Как быть с этим? Нужно еще найти эти кадры, возражал он себе. Они могли сгореть во время бомбежек, они должны сгореть, они не имеют права остаться, а если и остались, надо сделать все, чтобы патриоты Германии уничтожили их. Он думал так не без оснований, — уже состоялся первый контакт с людьми
Гелена, начался сорок шестой год, и чья-то добрая рука вычеркнула его имя из списка главных военных преступников, сделав всего лишь свидетелем; три человека определяли сущность гитлеровского вермахта: Кейтель, Йодль и Хойзингер. Кто и как смог сделать так, что его вывели из процесса? «Скорректированная информация» — этот термин значительно более разумен, чем грубое «ложь», — он угоден ныне, этим и следует руководствоваться…
Однако, когда его вызвал американский следователь и дал прочитать архивные документы гестапо, у Хойзингера подкосились ноги.
Американец был молод, достаточно интеллигентен, представился холодно, пренебрежительно: «Я Дин Эллэн, из военной прокуратуры, есть ли у вас ко мне отводы? Пользуясь правом заключенного, вы вправе отвести меня, потребовав себе другого следователя». — «Нет, отчего же, я еще не начал с вами собеседования, я никого никогда ни в чем загодя не обвиняю, это удел победителей». — «Об этом много пишут в правой прессе, конечно, возможны разные толкования, — согласился следователь, — но сейчас мне бы хотелось получить конкретные ответы: насколько тексты ваших допросов чиновником гестапо соответствуют правде? Нет ли подтасовок? Заведомых неточностей? Сколь верно зафиксированы ваши объяснения? Применялись ли пытки, подобные тем, которым были подвергнуты фельдмаршал Вицлебен, генерал Филльгибль и их мужественные коллеги?» — «Я подвергался моральным пыткам, господин Эллэн, не знаю, какие страшнее». — «Видимо, фюрер показывал вам фильм о казни участников покушения? По-моему, все генералы и офицеры обязаны были просмотреть этот фильм…» — «Я его не видел». — «Подумайте, Хойзингер, у вас есть время… Я не буду вам мешать читать документы? Могу отойти к окну». — «Нет, нет, господин Эллэн, вы мне нисколько не мешаете. Не будете ли столь любезны дать мне карандаш и бумагу, чтобы я мог делать заметки?» — «Да, пожалуйста».
Открыв папку, увидав орла и свастику, тот знак, под которым он прожил последние двенадцать лет, генерал испытал леденящее чувство ужаса: боже мой, неужели это все было со мной?! Неужели я растворил свой талант в личности психически больного человека, одержимого страстью говорить, говорить, говорить, бесконечно поучая окружающих?! Неужели я, зная, что служу маньяку, — да, да, я знал это — мог стоять на парадах, вытянув руку в их идиотском приветствии?! Неужели я не отдавал себе отчета в том, что вся доктрина Гитлера есть мракобесие и фиглярство, обреченное на сокрушительное поражение, и вопрос лишь во времени, ни в чем другом?!
Он пожалел, что так и не научился толком курить, машинально похлопал себя по карманам, потом жалостливо взмолился: всевышний, дай мне сил, чтобы пережить тот ужас, который навлек на меня тиран! Спаси меня, я же был маленьким винтиком в его машине ужаса, что я мог?!
— Что вы ищите? — спросил Эллэн. — Очки?
— Нет, нет, благодарю, это чисто машинальный жест.
Эллэн знал обо всех машинальных жестах арестованных генералов, этим занимались тюремные психиатры, наблюдавшие каждого заключенного в течение вот уже года; растерян, понял Эллэн, еще бы, на его месте я бы тоже растерялся.
«Следователь гестапо. — Г-н Хойзингер, вы признаете, что в течение ряда лет были в оппозиции фюреру?
Хойзингер. — Ни в коем случае. Я, правда, не одобрял все его военные решения… В то же время я всегда считал необходимым стоять на страже интересов наших героических фронтовиков.
Следователь. — С какого же времени вы стали придерживаться таких взглядов?
Хойзингер. — Каких именно?
Следователь. — Вольных, сказал бы я.
Хойзингер. — Я бы назвал их честными. Я всегда был верен фюреру, но после Сталинграда были необходимы коррективы…
Следователь. — И несмотря на то, что коррективы не были внесены, вы служили фюреру?
Хойзингер. — Я никогда не делал тайны из моего убеждения — по крайней мере, насколько это было уместно в рамках кодекса офицерской чести, — о необходимости некоторых изменений в стратегии и тактике нашего сражения против большевиков и англо-американцев.
Следователь. — Но вы требовали устранения фюрера силой?
Хойзингер. — Такие слова ко мне неприменимы. Я просто считал, что фюреру следует переместить Кейтеля как человека бесхребетного.
Следователь. — Вы когда-нибудь требовали насильственного устранения фюрера?
Хойзингер. — Спросите об этом арестованных. Если они сохранили хоть гран благородства, они подтвердят, что я никогда не говорил о «насилии». Опросите тех сподвижников фюрера, кто был вместе со мною в штаб-квартире, когда нас взрывали, опросите их… Они вам скажут, что я, раненый, бросился помогать фюреру… Именно в тот момент я крикнул: «Какой позор и гнусность, удар в спину, и это армия!»
Следователь. — Мы опросили всех, кого считали нужным. Мы выяснили, что многие из окружающих фюрера на словах возносили его, а в душе таили ненависть!
Хойзингер. — Ко мне это неприменимо, для меня пути назад не существует, я несу ответственность за все приказы по армии, в том числе и за операцию «Мрак и туман».
Следователь. — Предательство алогично, генерал.
Хойзингер. — В таком случае передайте мое дело на суд офицерской чести. Я готов смело смотреть в глаза председателя суда чести генерала Гудериана, мы оба солдаты фюрера!
Следователь. — Вы готовы дать развернутую справку о ваших коллегах, замешанных в заговоре? Об их концепции сепаратного мира?
Хойзингер. — Это мой солдатский долг, однако мне не были известны их планы о сепаратном мире. Я знал, когда и кто из генералов высказывал критические замечания по поводу определенных решений фюрера, но делалось это — как и мною — в интересах исправления частных неудач…
Следователь. — Мы еще продолжим наше собеседование»…
Хойзингер прочитал текст дважды, заметил, что Эллэн дал ему только одну папку, вторую отложил в сторону; такой же орел со свастикой, тот же гриф «Совершенно секретно», тот же коричневый цвет…
— Я ознакомился с выдержкой, — сказал Хойзингер, удивившись своему голосу: он внезапно сел, сделавшись каким-то значимым, басистым. — Я готов ответить на ваши вопросы.
— Прекрасно. Вы показали нам под присягой, что были арестованы Гиммлером и находились в подвале гестапо. Однако у нас есть сведения, что вы встречались с сотрудником гестапо в офицерском госпитале. Вы по-прежнему настаиваете на этом своем показании?
— Да.
— Какой смысл столь откровенно искажать правду?
— Доказывайте мою неправоту, господин следователь Эллэн, я сказал свое слово.
— Она доказала, Хойзингер. Вопрос в другом: обнародовать эту объективную правду или скрыть?
— От кого вы намерены ее скрывать?
— От русских союзников. Не играйте, Хойзингер, я отношусь к вам без ненависти… Вы обнаружили хоть какую-то уязвимость того протокола, который я вам передал для ознакомления?
— Это фальшивка, сфабрикованная гестапо.
— Что же там сфабриковано?
— Упоминание об операции «Мрак и туман»: я никогда не отдавал приказов на уничтожение евреев. У меня даже был школьный друг — еврей…
— В каком лагере его сожгли? — Эллэн усмехнулся. — Или вы спасли его от гибели? Советую впредь не оперировать фразами вроде этой… Геринг в Нюрнберге клялся, что у него были приятели иудейского вероисповедания. Это, однако, вызывало презрительный смех присутствующих… Могу вам подсказать линию поведения в этом горестном вопросе… Упирайте на то, что вы, как военный стратег, знали, что государственный антисемитизм по отношению к арабам и евреям — и те, и другие семиты — привел к краху такое великое государство, каким была Испания, низведя ее до уровня третьесортной страны на задворках Европы, настаивайте, что русская империя во многом пала из-за своей неразумной национальной политики, большевики, встав на защиту притесняемых, свергли трехсотлетнюю монархию…