— Отпускай… — Кронго чмокнул.
Альпак шагом вывез бричку на дорожку, и Кронго тут же легко кашлянул — это был знак, что можно прибавить. Альпак пошел чуть резвей, повернул в сторону, к выезду в город, медленно прошел створки ворот, у которых стояли Мулельге и солдат охраны. Вывез бричку на улицу.
Над Кронго, над бричкой нависли низкие старые дома, покрытые чешуей черепицы, сонными чайками. Эти дома окружили их в первом переулке, застыли, неторопливо отодвигаясь окнами назад. Вдруг Кронго почувствовал незаметно возникший страх. Этот страх прыгал и плыл рядом легким и тягостным ощущением, возникал и пропадал в безлюдности переулка, в плавно и узко двигающихся задних ногах Альпака, в старике нищем, стоящем на одной ноге и проводившем его глазами. Он вспомнил — надо лечь на землю; но что чувствует человек, когда в него входит пуля? Наверное, это так мгновенно, что он не успевает понять. Страшна не смерть, которая окружила его сейчас — вместе с плавным сильным ходом Альпака, с тяжестью пистолета у груди, с воспоминанием о бессилии в глазах Амалии. Страшно ожидание и представление того, что он — он, сидящий на этих козлах, все в нем, эти руки, привычно держащие вожжи, эти ноги — все будет мертво. Что же будет с этими руками, с этим телом? И как это будет? В бричку сядет Крейсс, они проедут километр, другой, и потом начнется стрельба… Но ведь не обязательно начнется стрельба, ему никто об этом не говорил. И не обязательно пуля сразу попадет в него. Кронго почувствовал, как страх проходит — так же незаметно, как появился. Он может упасть на землю и лежать, пока все кончится. Кронго чуть подал правой вожжой, сворачивая Альпака на боковую улицу. Улица была забита людьми и машинами. Мимо прошел грузовик, еще один, еще. На него и на Альпака глядят с тротуаров. Он хорошо знает эту улицу, ее лавки, узкие тротуары, старых негров, глядящих исподлобья. Сейчас эта улица станет совсем узкой, придется пустить Альпака совсем медленно. Вот почему прошел страх — он вспомнил об Амалии. Он как бы отобрал у нее часть смерти, отобрал часть ее привычной любви, успокаивая собственную ревность. Он и не знал, что можно не только успокоить ревность, но и ревность сама обладает свойством успокаивать. Вот что он испытывает. Да, сейчас, когда смерть рядом с ним, он испытывает щемящую любовь ко всему, что окружает его. К этой узкой улице, к неграм, стоящим и идущим по тротуарам, к доске, на которой плотно разложены свежие желтые лепешки, к связкам бананов. Старик застыл над доской, кажется, что бананы живые, они извиваются, как змеи. Альпак сам замедлил ход — часть мостовой разрыта, около кучки свежей земли с редким скрипом работает облупившийся старый насос. Вода из грязного гофрированного шланга, толчками выливаясь на мостовую, течет по растрескавшемуся асфальту; ноги проходящих людей разносят эту грязь дальше, по всей улице. Кто-то скандалит, но и к этому скандалу Кронго испытывает щемящую любовь, проезжая сейчас мимо и стремясь зацепиться взглядом за этот возникший в спокойном течении улицы водоворот.
Кронго знает, что сейчас водоворот улицы начнет стихать, она опять перейдет в безлюдные переулки, выводящие к асфальтовому шоссе на Лалбасси. К узкой серой ленте, привычно режущей поля и джунгли. Он подумал, что много раз слышал о том, что человек всегда чувствует свою смерть. Но он сейчас чувствует только любовь ко всему окружающему, у него нет предчувствия смерти. Значит, он останется жить. А Амалия? Вот почему он ее ревнует — она ходит на краю смерти, стоит Крейссу узнать, что она связана с Фронтом, — и она будет убита. И не просто убита — убита зверски. Как, каким образом ее убьют? Потопят в сетке? Чепуха. Кронго вспомнил руки Гоарта, то, как Гоарт обыскивал выстроенных лицом к стене манежа конюхов. Гоарт может ее убить, именно Гоарт. Ногами. Почему ногами? Это особые люди, совсем особые, — Гоарт, высокий европеец с глазами-луковицами…. Поль, Лефевр, Крейсс… У них совсем другой взгляд, другие жесты, другие слова. Они убьют Амалию, если поймают. Конечно, убьют. Как? Но, может быть, все это ему кажется, он придумал это сам для себя, этих людей и их лица. Они ничего с ней не сделают. Допросят и отпустят. И почему они должны ее поймать? Ведь не поймали же они ее до сих пор. Вот безлюдный переулок, глухие глиняные стены без окон. Почти у каждого дома под карнизом крыши сушится рыба в связках — серая, нанизанная на изогнутую толстую проволоку. Альпак идет ровно, ему легко, радостно, Кронго видит это по тому, как Альпак держит голову, как четко и легко уходят и возвращаются ноги. Вот в глубине переулка, рядом с глинобитными домиками, чуть отступив от тротуара, поблескивает окнами современный десятиэтажный дом. Блоки его этажей закрыты цветным пластиком, у каждой лоджии пластик своего цвета. Розовый, синий, васильковый, снова розовый, желтый, коричневый, черный… На одной из лоджий дома Кронго заметил точно такую же связку сушащейся рыбы на проволоке. Потом увидел на тротуаре патруль, двух солдат в серой форме. Он заметил, что оба они светловолосые, коренастые. Один из солдат поднял руку, снял с плеча автомат, щелкнул затвором.
— Сто-о-ой… — он подошел вплотную к бричке. Голова солдата оказалась как раз у колена Кронго. — Кто такой?
Глаза, серые, с красными веками, редко помаргивали. Второй солдат похлопал товарища по плечу, тот обернулся. Поправил ремень, стряхнул что-то с брюк.
— А-а… Проезжайте…
«А-а… Проезжайте…» — что это значит? Они явно дали друг другу знак. Конечно, Крейсс предупредил их. Кронго цокнул, Альпак, чуть задев солдата бричкой, ушел вперед ровным четким тротом, тем четким убыстренным шагом, не знающим сбоев, который был дан ему от природы. Наблюдая за тем, как отточено и безукоризненно работают ноги у передка брички, Кронго вдруг вспомнил о таракане, который полз у него по руке. Странно — это воспоминание показалось сейчас гарантией, обещанием. Что-то же да побудило его не убивать таракана. Он мог его убить, но мог и забросить в кусты — и почему-то именно забросил. Кронго тут же увидел собственную усмешку, ему показалась смешной серьезность, с которой он думает о таракане. Но звезды, которые он видел над собой? Почему они никогда не вызывают у него усмешку? Они серьезны. Так почему же он должен смеяться над тараканом, над той крохотной гарантией, мелочью, над указанием, что он останется жив? Страх смерти пульсирует, он то отступает, то возвращается. И Амалия останется жива, он знает это. Он вспомнил, как прикосновение ее губ, их шершавость, тепло, вздрагивание заставили его забыть обо всем. Это прикосновение унесло его в ничто, бросило к звездам, вызвало доброту к ней и ярость к миру — и он остался таким же. Амалия ничего не отобрала у него, только дала — с бессилием в глазах, с нежностью, с неумелостью вздрагивающих губ. Все, что у нее было: ярость, доброту, неумелость, пистолет, первый поцелуй, смерть. Может быть, ради этого он будет жить, только ради этого. Альпак шел все так же ровно, европейские дома кончились, по сторонам снова тянулись глухие глинобитные стены, и Кронго увидел табличку на одной из стен. Нагорная… Нагорная улица… Последняя улица перед выездом на шоссе. Номер четыре. На фальшивых столбах в стене дома мелькнули гипсовые подслеповатые львы. Кронго чуть взял вожжи, Альпак сбавил ход. Так мог сбавлять ход только он — с точностью машины. Номер десять… Двенадцать… Восемнадцать… Какой длинный шестиэтажный дом, кажется, стена его тянется бесконечно. Кронго хорошо видит все в каждом из окон. Фикус на подоконнике… В следующем — большая тарелка, накрытая такой же перевернутой, а на ней — пустой стакан с ложкой. Следующее окно завешено бумагой от мух… Разломанный глобус… Постиранное белье, сложенное стопкой. Кронго увидел прижатое к стеклу лицо Гоарта в одном из окон — и это испугало его. Гоарт смотрел на улицу неподвижно, не отводя глаз, будто не замечая проехавшего мимо Кронго. Если бы Кронго не знал, кто такой Гоарт, не знал, что это охранник, он не обратил бы внимания на его лицо. Мальчик, вырывающий листья из старой книги… Значит, на всем пути Крейсс расставил охрану. Но почему у Кронго сжалось сердце? Что-то постыдное, неловкое почудилось ему в этом. Номер двадцать два… Это сжатие похоже на искушение. Дом номер двадцать четыре… Двадцать шесть… Эти лица, эти вежливые лица. Поль, Лефевр, Крейсс… Что это — неужели ненависть? Да, ему стало легко — потому что прошел пульсирующий страх и вместе с затихающим цокотом копыт по асфальту появилось то, что только и могло быть целью, — ненависть. Ненависть горячая, сладкая, густая. Да, кажется, он был слепцом. Как он не понимал блаженства ненависти — сладостного, нежного, горячего. Сейчас выйдет Крейсс, он уверен в этом. С затаенным нетерпением первой ненависти Кронго ждет его появления. Это первая ненависть в его жизни, свежая, острая, ею можно захлебываться, блаженствовать, лениво закрыв глаза, она не уйдет, хотя могла бы уйти. Как хорошо упиваться ею, ненавистью. Какое счастье, что она пришла именно сейчас, когда уползает край дома номер двадцать шесть и начинается дом двадцать восемь. Он может вложить в эту ненависть только одно — ровный ход Альпака. Альпака, которого Крейсс, священно, сладостно ненавидимый Крейсс, заставил, посмел заставить… Только надо удержать слезы, они ни к чему — есть только ненависть, слышите, ненависть, одна ненависть… Дом номер двадцать восемь. Ворота, разрисованные вязью. Он должен растянуть этот сладостный момент. Он должен почувствовать ненависть до конца, раствориться в ней. Он должен смаковать по частям каждое ее движение, заставляя себя еще раз вспомнить, что из дома номер двадцать восемь должен выйти Крейсс. А с ним Лефевр… Они быстро выходят из ворот дома, Кронго отодвигается, чтобы пропустить их в глубину брички. Он вспомнил финиш Казуса, в три прыжка медленно обошедшего Перль. Он должен насытить жадность первой ненависти, отдаться ей, не мешать ее толчкам, ее медленному ходу в сердце.