Все так. Но Лир не сделал вид, что отказался от власти. А отказался в действительности. В чем же тайный смысл его плана?
«Легкость, с которой Лир отказывается от своей великой власти, привела меня к выводу, что для него многие общепризнанные ценности обесценились, что он обрел какое-то новое философское понимание жизни.
Власть — ничто по сравнению с тем, что знает Лир. Еще меньшую ценность представляет для него человек. Просидев на троне столько лет, он поверил в свою избранность, в свою мудрость, решил, что мудрость его превосходит абсолютно все, известное людям, и решил, что может одного себя противопоставить всему свету, пошутив предварительно: „А ну-ка, скажите, дети, как сильно вы меня любите, а я вам за это заплачу“.
Я — центр мира. Ничего нет выше меня. Что для меня власть, могущество, сила! Что для меня правда или ложь! Что для меня притворное лицемерие Гонерильи и Реганы, что для меня сдержанная, но истинная любовь Корделии! Все — ничтожно, все — тщетно, истина только в моей мудрости, только моя личность имеет цену!..»
Однако!
Сталин нахмурился.
«Лир видел в себе средоточие не только воли, не только королевской власти, но и высшей мудрости. С горных вершин этой седой, по его ощущению, мудрости все идеалы добра и силы зла казались ему ничтожными. Могло ли такое мироощущение не привести его к катастрофе?..
Итак, для меня основная концепция будущего спектакля представлялась в следующем виде: Лир задумал, после того как пресытился властью, бросить вызов всему миру. В сцене бури он мучительно старается постигнуть истинную природу человека. А в высшей точке трагедии доходит до полного развенчания самого себя. Отсюда — от ощущения краха собственной пышной и величественной, единственной и непререкаемой мудрости — уже легко дойти до признания правоты, ценности и духовной красоты Корделии. Но эту новую мудрость, это представление об истинной цене человека он приобрел слишком поздно. За этот урок ему пришлось очень дорого заплатить.
Мне кажется, что это был единственный способ прочитать трагедию так, чтобы она могла прозвучать современно…»
Сталин пролистал статью до конца. Там были частности, театральная технология.
Сталин закрыл журнал. Он был разочарован. Так интересно начать и такой банальщиной кончить? Впрочем, и не могло быть иначе. Что мог знать о власти комедиант Михоэлс? Или комедиант Шекспир? Они могли только догадываться. И в своих догадках подошли, нужно признаться, довольно близко.
Искушение вызова. Всему миру. Самому Создателю. Это царапнуло.
Впрочем, это он уже сам додумал.
У Сталина не возникло желания перечитать «Короля Лира». Не возникло у него желания и посмотреть спектакль. Он все равно не смог бы этого сделать. Это было бы неправильно понято. Он мог пойти во МХАТ. Он мог пойти в Большой театр. И ходил. А в еврейский ГОСЕТ он пойти не мог. Власть накладывала на него свои обязательства.
Да и не нужно ему было идти в ГОСЕТ. То, что он хотел узнать о Михоэлсе, он уже узнал. Сталин вспомнил его выступление на заседании Комитета по Сталинским премиям. Неизвестно, какой он актер, но оратор он хороший. Даже очень хороший.
Светало. Чернели кроны сосен, окружавших Ближнюю дачу.
Сталин забыл о Михоэлсе. Он вспомнил о нем только через полгода, в конце октября, когда среди бумаг, приготовленных Поскребышевым, обнаружил письмо Г. Эрлиха и В. Альтера.
Сталин внимательно прочитал письмо и вызвал Берию.
— …Ты, старый, испытанный в гонениях и унижениях еврейский народ! Где бы сыновья твои ни находились, на каких бы широтах мира ни билось их сердце еврея! Слушай! Еврейская мать, если у тебя даже единственный сын, благослови его и отправь его в бой против коричневой чумы! Да здравствует освобождение всех свободолюбивых народов! В бой — против фашизма!..
— Мы передавали выступление председателя Еврейского антифашистского комитета народного артиста СССР Соломона Михоэлса. Говорит Москва!..
Голос Москвы был услышан в камерах номер 41 и 42 Куйбышевской тюрьмы. И правильно понят.
Это был ответ Сталина на их письмо. 41-й и 42-й продолжали жить, уже ни на что не надеясь.
Первым не выдержал Генрих Эрлих. В ночь с 13 на 14 мая 1942 года он повесился в камере на брючном ремне.
Виктор Альтер держался до конца. 17 февраля 1943 года он был тайно расстрелян по приказу Берии.
Так был разыгран дебют в партии, отмеченной в памяти Сталина аббревиатурой ЕАК. Ставшие ненужными фигуры были сняты с доски, на их место поставлены нужные.
Ответственным секретарем Еврейского антифашистского комитета, созданного одновременно со Славянским антифашистским комитетом, Женским антифашистским комитетом, Молодежным антифашистским комитетом и Антифашистским комитетом ученых, был назначен редактор газеты «Эйникайт» журналист и театральный критик Шахно Эпштейн.
Заместителем председателя президиума ЕАК Михоэлса стал еврейский поэт и драматург Ицик Фефер.
Его кандидатуру предложил заместитель начальника Совинформбюро Лозовский. Михоэлс возражал:
— Он плохой поэт.
— Тебе с ним не стихи писать.
Михоэлс не сдавался:
— И как человек говно!
— Тебе его не нюхать.
— Да? — переспросил Михоэлс. — А как?
Лозовский усмехнулся:
— Не спорь. Есть мнение.
— Твое?
— Нет.
А. Лозовский (Соломон Абрамович Дридзо) был не только заместителем начальника Совинформбюро. Одновременно он был и заместителем наркома иностранных дел СССР Молотова. Михоэлс знал, что означает «есть мнение», поэтому лишь пожал плечами:
— Таки с этого надо было и начинать. О, если бы я был царь! Я бы жил лучше, чем царь! А почему? Я бы еще немножечко стучал.
Он все понял.
Ицик Фефер (Исаак Соломонович) писал на идише. Первые стихи он опубликовал в 1919 году. К 41-му году у него уже вышло тридцать поэтических сборников. О себе он с гордостью говорил, что является первым еврейским пролетарским поэтом.
О том, что с середины 30-х годов он является осведомителем НКВД, он не говорил. Но многие об этом догадывались.
А теперь Михоэлс знал это совершенно точно.
Ответственный секретарь ЕАК, редактор газеты «Эйникайт» («Единство») Шахно Эпштейн, талантливый журналист и тонкий театральный и литературный критик, тоже был осведомителем НКВД. Но об этом никто не догадывался. Если бы об этом стало известно Михоэлсу, он бы очень расстроился. Эпштейн был добрым отзывчивым человеком. И судьба смилостивилась над ним: он умер ранней весной 1945 года в своей постели. О его связи с органами стало известно только в начале 90-х годов, когда в архивах Лубянки было обнаружено подписанное им «Обязательство о сотрудничестве».
А в 45-м он просто умер.
Выбыл из игры. Невольно подтвердив мысль Сталина: люди — не пешки.
Пешки не умирают без приказа.
В конце июня 1943 года заместитель председателя Еврейского антифашистского комитета СССР, заместитель председателя секции поэзии Объединения еврейских писателей Союза писателей СССР поэт Ицик Фефер был срочной телеграммой вызван в Москву. Телеграмма была правительственная, ее подписал зам. начальника Совинформбюро Лозовский. Фефер понял, что его тягомотной жизни в Уфе пришел конец.
В Уфу он попал по недоразумению, из-за неразберихи, царившей во время суматошной эвакуации из Киева. Он был на Юго-Западном фронте, в подразделении Политуправления, писал для фронтовой газеты «Красная Армия», выступал по радио. Через два месяца, во время страшной бомбежки, когда казалось, что нет никакого спасения от чудовищного молоха, рвущего нежное тело земли, с ним случилось то, что с каждым может случиться: выпадение прямой кишки. Его отправили в госпиталь, потом списали в тыл. В Киеве он узнал, что его семья эвакуирована в Уфу. Он выехал следом. Уже в пути он услышал, что Киев сдан.
В переполненной эвакуированным людом Уфе ему удалось неплохо устроиться: дали комнату, прикрепили к обкомовской столовой и распределителю. Но первое время он рвался из Уфы. Руководство Союза писателей обосновалось в Казани, большая писательская колония была неподалеку — в Чистополе, многих принял Ташкент. Туда же был эвакуирован ГОСЕТ. В Уфе Фефер чувствовал себя обойденным, выключенным из жизни. Это было несправедливо, обидно. Его затирали. Не специально, конечно, но он не мог с этим мириться.
При первой возможности он поехал в Казань. Фадеев принял его доброжелательно. Они были давно знакомы. Еще во время приезда в Киев в начале 30-х годов Фадеев приметил тогда еще молодого, высокого, губастого, лысеющего поэта, очкарика, страстного и опытного полемиста, человека находчивого ума и обаятельной улыбки. Среди поэтов, пишущих на идише, Фефер был заметной величиной. Конечно, Маркиш, Галкин или знаменитый детский поэт Квитко были одареннее, но Фефер выгодно отличался от них публицистической наступательностью, нескрываемой приверженностью социальной проблематике. В еврейской поэзии он был Маяковским. По предложению Фадеева Феферу было дано право выступить на Первом Всесоюзном съезде советских писателей. И он не подвел, очень хорошо выступил. Аплодировал Горький. Горячо аплодировал переполненный Колонный зал Дома союзов.