При первой возможности он поехал в Казань. Фадеев принял его доброжелательно. Они были давно знакомы. Еще во время приезда в Киев в начале 30-х годов Фадеев приметил тогда еще молодого, высокого, губастого, лысеющего поэта, очкарика, страстного и опытного полемиста, человека находчивого ума и обаятельной улыбки. Среди поэтов, пишущих на идише, Фефер был заметной величиной. Конечно, Маркиш, Галкин или знаменитый детский поэт Квитко были одареннее, но Фефер выгодно отличался от них публицистической наступательностью, нескрываемой приверженностью социальной проблематике. В еврейской поэзии он был Маяковским. По предложению Фадеева Феферу было дано право выступить на Первом Всесоюзном съезде советских писателей. И он не подвел, очень хорошо выступил. Аплодировал Горький. Горячо аплодировал переполненный Колонный зал Дома союзов.
«Изломанных, разбитых, угнетенных и придавленных людей, которые стояли в центре еврейской дооктябрьской литературы, в советской литературе больше нет. Эти горбатые люди исчезли из нашей жизни и больше не вернутся. Сегодня еврейскую поэзию и прозу отличают бодрость и оптимизм. Старых, привычных образов вы не найдете ни у кого из наших советских еврейских писателей. Буржуазные писатели очень мало писали о родине. И Бялик, и Фруг, заливший своими слезами всю еврейскую литературу, много писали о разрушенном Иерусалиме и о потерянной родной земле, но это была буржуазная ложь, потому что Палестина никогда не была родиной еврейских трудящихся масс. Советский Союз поднял всех нас, еврейских писателей, из заброшенных углов и местечек, навсегда похоронил проклятый „еврейский вопрос“, навсегда сжег, уничтожил черту оседлости — низость и подлость царского режима…»
Фадеев не мог, конечно, помнить, что именно говорил Фефер на том знаменательном съезде, хотя придирчиво читал и редактировал тексты всех выступлений. Но сам Фефер свое выступление очень хорошо помнил. Бережно хранил изданную отдельным томом стенограмму съезда, иногда перечитывал свой текст. Здорово он тогда выступил. Правильно. И все это поняли. Недаром Фадеев позже способствовал его переезду в Москву и даже помог получить отдельную квартиру в доме № 17 на Смоленском бульваре. Многим ли в ту пору давали отдельные квартиры? Правда, не удалось в ней даже обжиться как следует и перевезти из Киева семью — помешала война.
Фефер не сомневался, что Фадеев и на этот раз поможет ему переехать в Казань, но тот твердо отказал: очень трудно с жильем, город забит москвичами, здесь эвакуированные из столицы наркоматы, главки, театры, в одном только Центральном театре Красной Армии больше ста человек. А оборонные предприятия, всяческие НИИ? Нет, Казань исключается. В Чистополь? Это немного легче. Но подумайте: стоит ли?
Фефер поехал в Чистополь — на месте посмотреть, что к чему. Ему понравилось. Здесь жили Федин, Леонов, Шкловский, Асеев, Тренев, Пастернак. Галкин тоже здесь жил. В помещении, выделенном писателям, проводились литературные «среды», устраивались платные вечера. Чистопольское отделение Союза писателей даже получило право принимать в Союз новых членов. Сюда наезжали корреспонденты центральных газет, Всесоюзного радио, кинохроника, брали у известных московских литераторов интервью. Здесь кипела жизнь, вытесненная войной из Москвы.
Фефер уже начал было хлопоты о жилье, но в какой-то из дней, получив талон на обед в писательской столовке, подсел к столу, за которым обедали Пастернак и молодой удачливый драматург Гладков — его пьеса «Давным-давно» широко пошла по театрам, в газетах были положительные рецензии. На первое были пустые щи, к ним давали 200 граммов плохо пропеченного черного хлеба. Второго не было. На третье был еле сладкий чай. В разговоре Гладков обмолвился, что ему нужно идти в горсовет — просить разрешение ввинтить в своей комнате более сильную лампочку, не 40 свечей, а хотя бы 60. Фефер поразился: за такой ерундой нужно идти в горсовет? Гладков спросил: а в Уфе разве не так?
В Уфе было не так. И обеды были не такие. И в распределителе отоваривали не в пример чистопольскому. Нет, в Уфе было не так. Фефер вернулся в Уфу.
В 42-м эвакуированным москвичам разрешили возвращение в столицу. Многие ринулись. В полном составе вернулся ЦТКА. Фефер тоже засобирался. Но тут пронесся слух, будто бы на обсуждении какого-то спектакля ЦТКА Щербаков сказал главному режиссеру театра Попову: «Не знаю, не рано ли вы вернулись». Щербаков был секретарем ЦК, заместителем наркома обороны, начальником Главполитуправления Красной Армии и начальником Совинформбюро. Такой человек знает, что говорит. И хотя сердце терзало беспокойство, не займут ли его пустующую квартиру (рассказывали про такие случаи), Фефер решил погодить с отъездом.
Он продолжал жить в Уфе. Вместе с башкирскими поэтами выступал в госпиталях, на оборонных заводах — в обеденные перерывы, прямо в цехах, перед женщинами в телогрейках и ватных штанах, перед подростками с недетскими лицами. Писал заметки о трудовых подвигах рабочих-евреев и отсылал в Москву, в редакцию «Эйникайта», на Кропоткинскую, 10. Там сидел Шахно Эпштейн, в помещении, выделенном Еврейскому антифашистскому комитету, туда же он перевел редакцию «Эйникайта». Эвакуироваться он отказался. Печатались ли его заметки, Фефер не знал — «Эйникайт» не доставлялась в Уфу. Но денежные переводы приходили — значит, печатались. По радио время от времени передавали выступления Михоэлса — он говорил от имени ЕАК. В газете «Литература и искусство» появлялись рецензии на ташкентские спектакли ГОСЕТа.
А он, Фефер, вынужден был прозябать в Уфе. Нужно было громко заявить о себе, напомнить. Он задумал большую поэму. О подвиге еврея-танкиста. Битва под Москвой. Кончился боезапас. Командир решает: таранить. Кого? Фашистский танк? А можно? Самолеты таранили, об этом писали. Подвиг Гастелло. А танком танк можно таранить? Лучше — не танк. Вот кого он таранит: фашистскую автоколонну. С бензином. Это хорошо, все взрывается, такого еще вроде никто не писал. Да, экипаж геройски гибнет, но колонна уничтожена, гитлеровцы не получат горючего. Горючего? Нет, еще лучше — колонна с боеприпасами. Гитлеровские батареи не получат снарядов. Вот это хорошо, это правильно. И название — «Взрыв». Взрыв ненависти к врагу. Взрыв любви к Родине.
Но — вопрос. Еврей — командир танкового экипажа? Правильно ли это? Не получится ли так, что все евреи были танкистами? Или все танкисты были евреями? Нет, пусть командиром экипажа будет русский. А еврей — механиком-водителем. Тоже не очень. Вот как правильно: механиком-водителем будет татарин. Или еще лучше — башкир, тогда поэму переведут и издадут в Уфе. А еврей будет стрелком. То, что надо. Интернациональный экипаж: русский, башкир, еврей. Боевая дружба советских народов.
Но в чем же подвиг еврея? Решение таранить колонну принимает командир. Значит, он и герой. Как же быть? А вот как. В решающую минуту командир обращается к экипажу: как быть? Можно отступить. Но тогда колонна пройдет. И Хаим кричит: вперед! И Салават повторяет за ним: вперед! И командир экипажа Иван… лучше Петр… а еще лучше Дмитрий (Дмитрий Донской! — возникает ассоциация) отдает приказ: вперед!
Да, теперь все на месте.
Он вывел на чистом листе: Ицик Фефер. «Взрыв». Поэма…
И тут принесли телеграмму.
«Вам надлежит срочно прибыть в ЕАК. Лозовский».
Поезд из Уфы прибыл на Казанский вокзал около восьми вечера. Смеркалось. Затемнение уже сняли, но не до конца. Над площадью трех вокзалов вполнакала светились уличные фонари. С лязгом и дребезгом тащились обвешанные гроздьями пассажиров трамваи, свет в них тоже был вполнакала, желтый, сиротский. Высоко над домами висели аэростаты воздушного заграждения. В разных концах над Москвой бродили белые прожекторные лучи.
Багажа у Фефера не было, лишь небольшой чемоданчик с металлическими нашлепками на углах. Он пешком прошел до Садового и там втиснулся в «букашку».
К своему дому он почти подбежал. Были освещены всего несколько окон. Лифт не работал. Фефер через ступеньку взбежал на свой этаж и, путаясь в ключах, отпер три замка. Квартира встретила его запахом застарелой нежити и тишиной. Все вещи были на месте. Фефер облегченно передохнул.
Утром он отправился на Кропоткинскую. На зеленой траве скверов лежали огромные серебристые туши аэростатов. Как огромные яйца каких-то фантастических птеродактилей. Возле аэростатов дежурили красноармейцы.
В кабинете Эпштейна, заваленном бумагами и газетными подшивками, давно немытые стекла были заклеены крест-накрест бумажными полосами — чтобы при бомбежке не выбило взрывной волной. За два года, минувших с последней их встречи, Эпштейн сильно сдал, крупное лицо было серым, пиджак осыпан перхотью. Взглянув на протянутую Фефером телеграмму, он кивнул: «Знаю». Вынул из настольного перекидного календаря листок с каким-то телефонным номером, передал Феферу: