Милочка и книги – он любопытен, он хочет смотреть, трогать, пробовать на вкус и прочность. Все дети такие, но Милочка – особенный.
Она знала это с самой первой встречи, с самого первого взгляда, и знание помогало противостоять требованиям Вацлава, который с чего-то решил, что она балует ребенка.
– Хватит потакать всем его капризам, – требовал муж, в кои-то веки повысив голос. – Сегодня он залез к Сергею в портфель, а завтра в кошелек ко мне заберется!
Глупость какая, при чем здесь кошелек? И вообще нельзя так с ребенком, он же не нарочно, он любопытный просто, а Сергей мог бы и повыше портфель свой поставить, он-то старше, он-то понимает.
Или он нарочно? Ну конечно, Сергей Милочке завидует, как старшие завидуют младшеньким и любимым, потому и подстраивает эти неслучайные случайности. И если уж на то пошло, то никакой беды в попорченной тетради нет – перепишет.
А Милочка плачет, Милочка не привык, чтобы на него кричали. И эти слезы ножом по сердцу.
– Прости меня, – Анжела гасит ярость. – Это я виновата, не досмотрела, а он же... он же ребенок еще. Я понимаю, я не мать, не смогла, не...
Вацлав бледнеет и замолкает. И молчание, привычное в этом доме, становится вдруг невыносимым. Или это потому, что из-за прикрытой двери доносятся приглушенные всхлипы наказанного Милочки?
– Это ты меня прости, пожалуйста, – Вацлав берет за руку, переворачивает, проводит пальцем по ладони и в прикосновении нет ничего случайного. Более того, оно пугает явной намеренностью. – Я тебе всю жизнь поломал... использовал твое одиночество. Я виноват. Я сам надеялся, что будет иначе.
И Федина надеялась. Но теперь, привыкнув к тому, что есть, она не желала перемен. Зачем, ведь и так все хорошо?
И даже замечательно.
– Вот, возьми, – Вацлав принес черную шкатулку. – Пусть у тебя будет... тебе будет.
Желла открыла, заглянула и закрыла. То, что лежало внутри, ей было не интересно.
– Прости Милочку, – шепнула она. – Он же еще маленький... ему только пять еще.
Шесть.
Семь.
Девять.
Одиннадцать.
Беспощадное время, бесполезные годы, песочные часы, замершие навечно в точке равновесия, когда пройденное равно оставшемуся. Часы виделись во сне, сначала редко, смутной, вызывающей недоумение фигурой. Потом стали приходить чаще, удивление сменилось скукой, потому что и сны становились предсказуемы.
– Тетя Желла! – визжала Дарья. – Тетя Желла, скажите ему, чтобы не трогал! Отдай! Немедленно отдай, паразит!
– Анжела, – тихо просил Сергей, глядя поверх очков. – Пожалуйста, скажите Милославу, чтобы перестал брать мои книги. Или хотя бы руки мыл.
– Анжела, ты должна понять, – день за днем повторял Вацлав. – Что чем больше ты ему потакаешь, тем больше он наглеет.
Они все ненавидели Милочку и даже не пытались скрыть этой ненависти, которую тот переживал остро, болезненно, до слез и истерик. Слезы вызывали брезгливость, истерики – недоумение, и Милочка оставался чужим. И с каждым днем, с каждым движением стрелки все более чужим.
Правильно, потому что и она, Анжела Федина в этой семье лишняя, подобрали из жалости, поманили мечтой, а на деле оказалось, что ничем эта жизнь, в нарядной пятой квартире, не отличается от прошлой. Тот же круговорот обязанностей, те же дни, и вот уже она не человек, а песчинка, застывшая в падении, обреченная навеки быть между... хотя подобные мысли она отбрасывала сразу, укоряя себя за излишнюю мнительность. У Фединой имелось то, что придавало смысл существованию.
Анжела любила Милочку. Анжела оберегала Милочку. Анжела не представляла да и не желала себе иной жизни, потому как невозможна она без солнышка, без зайчонка, без маленького проказника и светлого человечка.
Никем, кроме нее, не понятого человечка.
Милочка часто болел, а говорили – притворяется. Милочка фантазировал – обвиняли во лжи. Милочка пытался обратить на себя внимание шалостями – наказывали.
– Гляди, наплачешься еще с ним, – предупреждала Клавка, у которой Федина пыталась получить совет. А вместо этого получила глубокомысленное замечание, что пороть надо и почаще, тогда все будет в порядке.
Глупости, дети и насилие – несовместимые вещи. Пусть Клавка своего и порет, если ей так охота, а у Милочки слишком утонченная натура, на него нельзя давить.
– Теть Желла, – как-то невзначай поинтересовалась Дашка, собирая вывернутые из шкафа вещи, – Милочка что-то искал, ну спешил, ну с кем не бывает. И не надо делать такое лицо, она все уберет, ей несложно, все равно ведь целый день дома.
– Теть Желла, ты хоть понимаешь, что он монстром становится? Да его в классе терпеть не могут, слизняк и притворщик, и ябеда к тому же...
Федина хотела ответить, не словами – пощечиной, чтоб не смела на брата наговаривать, это ее вина, что у Милочки со сверстниками не ладится, если бы она с ним в детстве играла, если бы...
– Теть Желла, – Дашка подняла мятую рубашку, испачканную чем-то бурым. – Он же вас презирает. Вы его любите, а он – презирает. За мягкость. Почему так?
Из зеркала на стене глядела испуганная девица с растрепанными волосами и красными щеками. Губы тоже красные и помада размазалась, и тушь немного... и стыдно-то как! Этот тип, рядом с которым ее посадили, он, конечно, и веселый, и забавный, но вот неприятный просто ужас.
И сам ужин... она пришла вовремя. И тортик купила, красивый, с розочками из белого и черного шоколада, и вина бутылку, а вышло неловко – никто больше ни вина, ни торта, ни конфет не принес. Да с самого начала было понятно, что Леночке в этой компании делать нечего. Дверь открыла строгая дама – узкое платье в пол, капельки-жемчужины в ушах, широкие браслеты на запястьях, минимум косметики на лице и очень жесткий взгляд.
– Добрый вечер, – холодно произнесла она, разглядывая Леночку с таким выражением лица, что сразу стало ясно – Леночка что-то сделала не так. – Я – Леля.
– Л-леночка.
– Очень приятно. Прошу.
Как она двигалась! У Леночки в жизни не получится так, чтобы шаг как по подиуму... или не по подиуму даже – по небу, попирая и звезды, и планеты, не говоря уже о земле. Острые каблуки почти беззвучно касались паркета, а синяя ткань платья обрисовывала каждую линию совершенного тела.
– П-простите, – Леночка не сразу решилась окликнуть даму. – А... а тапочки можно?
– А вам туфли жмут? Если так, то вы вполне успеете переобуться.
Туфли не жали. Туфли были очень красивыми, удобными и дорогими, купленными мамой на день рождения, но как бы не от мамы, а от ее мужа. Просто... просто не привыкла она в туфлях и по квартире.
Тем более такой квартире – за просторным коридором начиналась еще более просторная гостиная в бежево-кофейно-золотых тонах, выдержанная, элегантная, как нельзя лучше подчеркивающая характер хозяйки дома. Огромное окно, жесткие складки штор и легчайшая дымка тюля, муаровая обивка низких кресел и софы, сложных форм полка и фарфоровые куколки в старинных нарядах. Еще был длинный стол под белой, до пола скатертью, во главе которого сидела старуха в инвалидном кресле, а рядом с ней – хмурый мужчина.
– Здесь... так необычно! – Леночке очень хотелось сказать что-нибудь приятное, а Леля в ответ лишь вежливо кивнула. Мужчина как-то противно ухмыльнулся, и Леночка еще больше смутилась, а потому ляпнула первое, что взбрело в голову:
– А тортик куда? На стол, да?
– Шурик! Шурик, иди сюда, прими у Леночки тортик. Она такая милая... садись, да, вон туда, на софу. Прошу простить, но с карточками я решила не возиться, все свои, так что по-простому. Увы, к сожалению, не все так пунктуальны, но не волнуйся, скоро придут. А пока познакомься, это – Дарья Вацлавовна. Герман. Ну а с Шуриком ты уже знакома.
Леля опустилась в кресло и прикрыла глаза, видимо, полагая, долг хозяйки исполненным.
– А тебя как зовут, милая? – ласково поинтересовалась старушка.
– Леночка, – ответила Леночка. Ей очень хотелось понравиться Дарье Вацлавовне и ее внуку. Леночка сразу решила, что Герман – внук, а еще – что очень заботливый, с инвалидным креслом возится, настраивает, чтобы бабушке и сидеть удобно было, и к столу близко. А Дарья Вацлавовна, хоть и совсем старенькая, вон какое личико сморщенное, на голове – пушок волос, ручки на лапки птичьи похожи – но держится прямо. И одета как на выход: черное бархатное платье, цепочка с кулоном, серьги. Даже шаль, наброшенная на плечи, кажется уместной.
– Геночка, мальчик мой, посмотри, какая замечательная у нас соседка!
Герман буркнул что-то, а в Леночкину сторону и не повернулся даже. Стесняется, наверное. Он – некрасивый, брутальный типаж, как сказала бы Нонна Леонардовна, и непременно бы растаяла, потому как любила таких вот, чтоб голова бритая, со складочками кожи на короткой шее, с кривым носом и шрамом, губу перечеркнувшим, и взглядом исподлобья, будто обвиняющим.