– В понедельник я пойду к врачу.
И спустя мгновенье, чуть тише и неувереннее, добавила:
– Я не сумасшедшая.
А в почтовом ящике лежало приглашение, самое настоящее, какие приносили в офис Степан Степанычу, а теперь вот и Леночке. Смешно как, соседи же, зачем приглашение, когда можно просто позвать?
Нет, она совершенно ничего не понимала.
– Нет, нет, нет, ты же ничего не понимаешь в специях! – Шурик замахал руками, протестуя против ее вмешательства. – Лелечка, солнышко, милая моя, спасибо, но я сам. Да, да, сам. Иди, отдохни, расслабься.
Если бы она могла. Лечь, закрыть глаза, отрешиться от гнусавого голоса за стеной, подпевающего Малинину, от завывания миксера, от лязга кастрюль и кастрюлек, от запахов этих, которые уже не казались аппетитными, скорее уж вызывали тошноту.
Беременна?
Нет, глупости, в ее-то возрасте... ей просто обрыдло все это притворство, начиная с брака – вот уж и вправду, вышла замуж по недоразумению – и заканчивая пошлым подпольным романчиком, завершившимся также пошло.
Она все-таки легла, не переодеваясь, и не в спальне, а в гостиной, чего никогда прежде себе не позволяла, накрылась пледом, обняла фарфоровую куклу – просто потому, что хотелось обнять кого-нибудь, и зажмурилась, чтобы не заплакать.
Леля вспоминала, день за днем с того самого момента, когда появилась в этом доме. Картинки выходили мутными и совсем неинтересными, как многожды смотренное кино, и даже совесть, которая прежде оживала, нанося порой весьма чувствительные укусы, теперь спала.
На лоб легла теплая ладонь, пахнущая смесью перцев, кардамоном, базиликом, имбирем, фенхелем и еще десятком приправ, менее знакомых, и Шурик заботливо поинтересовался:
– Леля, знаешь, мне кажется, ты заболела.
Не заболела, ей плохо, но это пройдет.
Скрипнули пружины в софе, прогнулись подушки, принимая Шуриков вес, и все тот же занудный голос продолжил трепать Лелечкины нервы:
– Что болит, милая? Голова? Желудок? Сердце?
Душа у нее болит. Или нет, уже не болит, потому что отмерла, деградировала за ненадобностью, ибо лилии по натуре эгоистичны, а теперь вот пусто внутри и странно немного, мешает пустота.
– Солнышко, ты не волнуйся, я сейчас позвоню и...
– Не надо никуда звонить. Я просто устала, – придется разговаривать с этим идиотом. Вот ведь, прожила с ним столько лет в одной квартире, спит в одной кровати, прикосновения выносит, а от одной мысли о том, что нужно разговаривать – выворачивает. И весьма буквально.
Лелечка едва успела добежать до унитаза. Рвало ее недолго, но мучительно, так, что и мысли, и пустота, и обида разом отошли на другой план.
– Лелечка, Лелечка... надо в «Скорую» звонить, надо врача... – Шурик скулил и заламывал руки. Мокричка, беспомощная, перепуганная мокричка. Каким был, таким и остался. Впрочем, зато теперь она поняла, почему замуж вышла – он, в отличие от того, первого, в жизни не осмелился бы возражать.
Даже сейчас одобрения ждал, глядел подернутыми поволокой слез глазами и вздыхал натужно, будто это ему плохо, а не ей. Лелечка сплюнула, брезгливо стерла нить слюны, прилипшую к подбородку и чужим, но строгим голосом сказала:
– Никуда не нужно звонить. Съела сегодня... на работе... в столовой.
– Господи! Я тебе говорил, нельзя там есть, нельзя! Они же готовить не умеют, они же сущие отравители, они...
– Заткнись.
Он послушно замолчал.
– Со мной все хорошо, я полежу немного, ладно?
Удивленный взгляд, выпяченная губа – решить не способен, ладно или не-ладно. Робкое предложение:
– Может, отменим завтра?
– Ни в коем случае, ты же так старался...
– Тогда... тогда я приготовлю для тебя что-нибудь особое, легкое, чтобы желудок не перегружать.
– Конечно, – ей хотелось поскорее вернуться на софу, лечь, натянув колючий плед верблюжьей шерсти и, закрыв глаза, снова заняться воспоминаниями. А Шурик, облегченно вздохнув, вернулся на кухню.
О таблетках и мести Леля забыла, больше ей это не казалось важным.
Скоро-скоро-скоро... от этой мысли сердце то пускалось бешеным галопом, частило, захлебываясь кровью, то испуганно замирало, и тогда пальцы крепче сжимали пластиковый пузырек. О, он уже успел изучить эту гладкую поверхность, с рубчиком шва на боку, со следами пота на скользких боках, с выдавленными в пластмассовом теле цифрами. Иногда он сжимал пузырек в руке и тряс над ухом, прислушиваясь, как грозно стучат испанские кастаньеты таблеток.
О да, Испания, родина ревности и мести, кровавых преступлений и бескровных отравителей. Нет, отравители были в Италии, но теперь, в возбужденном воображении эти две страны сплелись в единый образ, полный страсти и великолепия, дарующий оправдание.
К дьяволу, ему оправдание не нужно! Он признает вину, гордо и прямо выскажет им всем. О боли, которую испытал. А позже, когда о его преступлении станет известно обществу, когда оно всколыхнет, взбудоражит, вызовет пароксизмы агонии в сером сознании стада, он выплеснет кровь и гной эмоций на бумагу. Это будет лучшая книга.
Он – гений.
А она – лишь самка, расходный материал. Недостойное существо.
Существо заглянуло в комнату и поинтересовалось:
– Ты готов? Нам нельзя опаздывать.
Вырядилась. Для любовника, небось.
– Слушай, у тебя кожа и вправду желтая или это из-за платья? И задницу отъела... нельзя с такой задницей обтягивающую одежду носить.
Она вспыхнула, задрала подбородок и оскалилась, готовая укусить, но вместо этого вдруг расплылась в улыбке и, потрепав за щеку, промурлыкала:
– А ты вот не меняешься, как был хамлом, так и остался.
Он? Хамло? И это говорит женщина, неспособная отличить Гоголя от Гегеля? Не помнящая отчества Наташи Ростовой? Не знающая, с какой фразы начинается роман Хемингуэя «Прощай, оружие!»?
– Пошли, – сказала она. – Гений.
Стерва.
Материал.
Будущая книга, которая затмит и Достоевского с вялыми терзаниями его Раскольникова, и Толстого с беспомощностью Карениной, и папашу Хема с кукольным театром страстей... эта книга будет написана кровью.
– Что ты сказал? – жена обернулась, и он крепко сжал кулак, чувствуя, что пузырек вот-вот хрустнет. – И вынь руки из карманов, как ребенок, ей-богу...
О да, все гении – дети. А дети жестоки. Сегодня она это поймет.
Он нарочно опоздал, но в дверях столкнулся с Вельскими, которые тоже опоздали, пусть и не нарочно. Женечка очаровательно улыбнулась, а супруг ее, как обычно, погруженный в раздумья, рассеянно кивнул. До чего же нелепая пара! Жена – красавица, высокая, стройная и изящная, муж – угрюмый и бестолковый. Впрочем, про бестолковость он сам придумал, ему вообще нравилось придумывать про людей.
Открыла Леля – тоже хороша, но холеную физию портила печать стервозности.
– Нижайше прошу простить за опоздание, – он приложился к Лелиной ручке, вдохнув аромат крема и свежего ацетона, прилипшего к кончикам ноготков. Маникюр? Сама? Не вяжется как-то. И на мизинчике лак попорчен.
Вельский буркнул что-то неразборчивое и, совсем уж по-хамски отпихнув Лелю, прошел в квартиру. Женечка лишь плечами пожала. Как она живет с таким-то?
Но красавица. Зеленый цвет подчеркивает белизну кожи, забранные вверх волосы позволяют любоваться шеей, а декольте – мягкими полушариями.
Да... он даже испытал нечто сродни замешательству, – а может, все-таки с нею? – но проблему разрешила Леля, причем сделала это самым обыкновенным образом: усадила его рядом с Леночкой.
Замечательно. Просто-таки великолепно.
От нее пахло булками, сдобными с корицей и коричневыми капельками изюма, а еще молоком и вообще чем-то таким, совершенно несексуальным. Он расстроился, потому что то, что прежде представлялось интересным, желанным и вообще способным на некоторое время изменить его жизнь в лучшую сторону, на деле оказалось иным.
Обыкновенным. И пахнущим булками.
И запах этот был логичным продолжением сцены в магазине. От его бывшей жены тоже вечно тянуло сдобой. Как-никак на хлебозаводе пахала, в кондитерском цеху, и когда-то – вот ведь было время – ему даже нравилось вдыхать этот ванильно-коричный аромат, от которого веяло теплом и надежностью.
И жена была надежной, мягко-сдобной, податливой и пышной. Белое тесто кожи, изюминки-соски, глаза цвета жженого сахара... надоело быстро. А потом он тихо возненавидел и сдобу, и все, что с нею связано.
Тем временем ужин шел своим чередом. Он старался быть милым со всеми, улыбался, шутил и даже несколько раз, когда сие было уместно, приложился к мяконькой Леночкиной ручке. Та смущалась и краснела, принималась лепетать невнятно, а он гордился ее румянцем и дрожью в пальчиках.
Вот так... видела бы та, старшая, вот бы взбесилась.
– Я покурить, – Вельский поднялся из-за стола. – На балкон.
– Погодите, всего минуточку... – Шурочка вскочил, прижав кулачки к подбородку. – Мясо... мясо остынет, ему всего-то...