Наконец Савостьянов кончил барабанить, сжатым кулаком несильно, но энергично пристукнул несколько раз и обернулся с видом человека, принявшего, наконец, решение.
— Ну-с? — спросил он и сочувственно улыбнулся. — Не слишком приятная процедура, да? К сожалению, ничего менее противного не придумали, как только «глотать кишку».
Павел сел, вытер лицо, мокрое от нечаянных слез.
— Ну, что там? — спросил он нетерпеливо.
Савостьянов не торопился отвечать. Отвел глаза, прошел через кабинет к столу, водворился там, стал рассеянно и без уверенности перекладывать с места на место бумажки.
— «Что…» — повторил он с неудовольствием и даже поморщился. — Как и раньше, ничего определенного сказать не могу. Но, кажется, поздравить не с чем.
Взглянул на Павла прямо, с легкой печалью, будто бы даже и сострадательно.
— Дети у вас есть? — спросил неожиданно.
— Нет.
— Что ж… Давайте я буду говорить откровенно. Обычно я избегаю этого, но вы — человек неординарный, так сказать… В общем, есть там некое новообразование. Только ради Бога, не примеряйте к себе самые крайние варианты! — повысил он голос. — Ударяться в панику еще рано.
— Еще рано? — переспросил Павел, с трудом ворочая внезапно пересохшим языком.
— Вообще в панику ударяться не след, — наставительно сказал Савостьянов и принялся писать что-то в истории болезни. — Придется пройти анализы. Все анализы, которые необходимы, — подчеркнул он и строго посмотрел на Павла. — Без вашего дурацкого «упаси Бог».
Павел шарил по карманам в поисках курева — сигарет не было.
— Вы позволите? — спросил он, указывая на пачку, лежащую перед Савостьяновым.
— Ради Бога, — равнодушно ответил доктор, на секунду оторвавшись от писанины.
Павел закурил и остался сидеть на стуле рядом со столом. У него было странное ощущение нереальности происходящего. Казалось, что комната слегка покачивается вокруг него, и страшная слабость одолевала все его тело, хотелось лечь.
Он обливался потом. От пота уже жгло в уголках глаз. Рубашка противно липла к спине, кожа зудела.
— У вас есть ведомственная поликлиника? — услышал он вопрос сквозь дурноту, изнуряющую его.
— Поликлиника? Не знаю, — он жалко улыбнулся. — Попить бы…
— Графин там, — Савостьянов, не поднимая глаз, указал за спину. — Тогда я вам выписываю направление на анализы в нашу лабораторию. Хотя, строго говоря, не имею на это права. Зато будет быстро и без волокиты, гарантирую.
Павел стоял сзади Савостьянова, и пил уже третий стакан желтоватой, противной на вкус, кипяченой воды, когда увидел, как рука доктора выводит на листке краткое катастрофическое слово «cancer».
Типографским способом — «Предполагаемый диагноз», и рядом, прекрасной китайской авторучкой с золотым пером, выведенное рукой Савостьянова — «канцер».
Он с трудом поставил стакан, старательно обошел угол стола и тут не сдержался — повалился на стул.
— Вам плохо? — спросил Савостьянов, мельком взглянув на него, без особого участия. — После гастроскопии это иногда бывает.
Подошел к шкафчику, что-то быстро и ловко накапал в склянку, долил водой.
— Выпейте, — голос его был пренебрежителен. — Выпейте-выпейте! — проследил, как Павел пьет, потом заметил: — Однако, нервишки у вас… Не ожидал.
Лекарство подействовало. Павел вдруг мгновенно обсох, и только сердце продолжало бухать, как прежде.
— Теперь, когда вы успокоились и можете слушать, я хочу повторить то, что я уже говорил. Вы в состоянии?
Павел кивнул.
— До того, как будут готовы анализы, никто, даже сам Сундукян, не может сказать со всей определенностью, что за бяка у вас там завелась. Так что давайте рассчитывать на лучшее. Но! — Он поднял палец. — Если! Я повторяю: если. Если вдруг… То и тогда к этому нужно относиться… — тон его стал снисходительным, — несколько более по-мужски, чем вы вот сейчас. — Он усмехнулся. — Без ложной скромности могу сказать, что перед вами сидит не самый плохой врач. Я познакомлю вас с двумя десятками людей, которые, благодаря моей методе, живут и здравствуют вопреки самым пессимистическим прогнозам. Это, повторяю, самый крайний вариант, который, впрочем, как я вижу, вы уже мысленно проиграли в своем воображении, хотя я и предупреждал вас. Помните, как говорил Ален Бомбар? «Большинство потерпевших кораблекрушение гибнет от страха». В медицине тоже такое бывает. К сожалению, не редко… Если у вас на самом деле канцерома, а не какой-нибудь невинный полипчик, то и тогда остается немало шансов — и оперативное вмешательство, и радиология, мало ли чего… Надеюсь, я вас успокоил.
Павел с трудом усмехнулся:
— Не очень-то.
— Бросьте! Берите направление и живо сдавайте анализы. Я позвоню в лабораторию — вас примут без очереди. Дня через два встретимся. Верьте слову, вы у меня через полгода и думать забудете, что такое желудок! Не вы первый…
— Спасибо, доктор! — единственное, что нашелся сказать Павел.
Уходил он из кабинета походкой старика — еле волочил ноги. У порога оглянулся. Савостьянов глядел ему вслед, потом поднял руку и ободряюще помахал Павлу: смелее, дескать…
— Ах ты, Господи! — вздыхал Павел, медленно бредя по улицам. — Ах ты, Господи! Что за напасть вдруг на меня такая? — Последние несколько часов он только и делал, что вздыхал.
В городе уже смеркалось. Он не любил этот час — час безволия, оцепенения, вялой надсады, мытарящей душу. Ему всегда было трудно в сумерках, даже дышать трудно. Сегодня в особенности.
Вот и все. Туши, Павел Николаевич, лампаду. Покоптил — и будя…
Надо было бы обдумать, осмыслить, подвести какие-то итоги. Но не мог. Он был в состоянии человека, которого неожиданно чем-то мягким оглушили — ни боли, ни злости — одно только недоумение и ватные ноги.
«Эти взгляды, — подумал он, и страдальчески сморщился. — Взгляды, которыми смотрели на него — о нет! не в упор, мельком, вскользь! — все эти молоденькие медсестрички, едва только брали в руки бумажку с направлением. „Предполагаемый диагноз“ — и сразу же: взлет ресниц, и глаза, в которых кратко вспыхивает любопытство с легкой дозой сострадания, холодноватый интерес и, как ни странно, вдоволь равнодушия: еще один…» «Сколько их там, таких же, как я, — подумал Павел, — и каждый надеется».
— Ах ты, Господи… — вздохнул он еще раз и, видимо, вслух, потому что женщина, идущая впереди, вдруг оглянулась. — Что же теперь делать-то?
Нечего было делать. Продолжать, будто ничего и не было, как говорил какой-то его персонаж. «Будто ничего и не было…» А потом: «Слышали новость?» — «Да что ты? Я же его недавно видел!» — «Вот так. Как свечка. За полтора месяца».
— Ох ты, Господи!
Вот, значит, как это происходит. Буднично, в сумерках — будто и не с твоей жизнью это происходит.
Он вдруг даже содрогнулся от изумления и приостановился, пораженный, когда настигло его жестокое и ясное, стереоскопическое ощущение своего ничтожества в сравнении с черной бесконечностью Времени, мерно плывущего — откуда-то куда-то…
Давным-давно, еще мальчишкой, думал-передумал об этом, и не откровением это было — ощущением. И оно, ощущение это, пронзило его вдруг, как эфемериду пронзает игла, навсегда гвоздящая ее к листу коллекции, — еще трепыхнись пару раз, и все!
Но ему не принесла облегчения эта мысль. Он с еще большей тоской и отчаянием подумал о том, что все это будет продолжаться: работа, которую — подумать только! — он считал когда-то самой важной в мире; допросы, протоколы, чья-то ложь в глазах, кривые нагловатые усмешечки, дрожащие от страха губы, слезы…
Пакость людская, с которой ему возиться и знать, что он тратит на них последнее, оставшееся у него… Мотыльковые трепыхания, и какое мне, в сущности, дело, что кто-то где-то крадет наркотик и продает его тем, кто решил свою жизнь, только ему принадлежащую, истратить так — глотая наркотик или продавая наркотик тем, кто любит глотать наркотик!?.
Были бы деньги — уехать. Ничего не делать. Дожидаться.
Он был почти уничтожен бедой, столь неожиданно рухнувшей на него. И сам с печальным удивлением созерцал — со стороны — картину этого мгновенного разрушения. Считал ведь себя личностью — нетрусливой, неглупой, неслабой — погляди же!
«…Ибо слаб человек».
И все же он чувствовал, как в нем сопротивлялся — неумело, отчаянно — прежний Павел. Косноязычно возражал, ругался, утешал, обнадеживал. Сопротивлялся!
Ему ненавистен был этот вяло плетущийся в сумерках безвольный, бессильный, жалкий, трясущийся от страха и смертного ужаса человек. И, замирая от страха и смертной тоски, он понукал себя, прежнего, встать и попытаться стоять.
«Человек — тростник, — тупо повторял он про себя, — мыслящий тростник». Так мысли же! Это — твоя единственная сила в этом мире, и видишь, во что ты превращаешься, едва забываешь об этом?