В международном Пулкове-2 залы отправления и прибытия разнесены довольно далеко в стороны и отделены друг от друга центральным зданием посередине. Перед ним расположена круглая площадь; там разворачиваются автомобили и останавливается автобус, приходящий из города. Снегирёв медленно побрёл через автостоянку, обходя площадь, туда, где замыкался круг и начиналось шоссе. Он брёл вроде бы без особенной цели, но видел, как из дверей зала прибытия деловито и быстро вышли двое мужчин. Один был под два метра, широкоплечий, с красиво посаженной головой и седыми висками. Он бережно нёс большую, добротно запакованную коробку. Снегирёв очень хорошо знал этого человека. У второго была широкая, круглая, бородатая, типично шведская рожа. Алексей его видел первый раз в жизни и, надо думать, последний.
Они погрузили коробку в великолепный серо-стальной «БМВ», хлопнули дверцами и покатили. Швед навряд ли заметил аборигена в лыжной вязаной шапочке, стоявшего на обочине. Он даже не посмотрел в его сторону. А вот Бешеный Огурец заметил. И посмотрел. Их глаза встретились, и Скунс улыбнулся. Это продолжалось секунду. Мощный автомобиль мелькнул и исчез, сверкнув под оранжевыми фонарями. Его скорость была весьма далека от положенных шестидесяти и приводила, наверное, в трепет законопослушного шведа. Снегирёв подумал о том, что Антона Меньшова и серебряный «БМВ» знали все питерские гаишники. Никто не остановит его, не помешает со скоростью снайперской пули доставить лекарство… которое ещё может успеть…
Это, впрочем, от Скунса уже не зависело. Он всё, что мог, здесь уже довершил. Все дела сделал…
Он посмотрел на часы. Повернулся лицом в сторону Кириной могилы, включил лазерный плейер и сунул в уши наушники.
Позабыт на мели, отлучён от родного простора,
Он не помнит былого, он имя утратил своё.
Где-то катит валы, где-то плещет холодное море,
Но ничто не проникнет в дремотное небытиё.
Океанской волною бездонной печали не взвиться.
Не прокрасться по палубам серой туманной тоске.
Не кричат у форштевня знакомые с бурями птицы:
Только жирные голуби роются в тёплом песке.
И лишь изредка, если всё небо в мерцающем свете,
Если чёрными крыльями машет ночная гроза,
Налетает суровый, порывистый северный ветер
И неистово свищет по мачтам, ища паруса.
И кричит кораблю он: «Такое ли с нами бывало!
Неужели тебе не припомнить страшнее беды?
За кормой, за кормой оставались летучие шквалы,
Уступали дорогу угрюмые вечные льды!..»
Но не слышит корабль, зарастающий медленной пылью.
Не тонуть ему в море – он гнить на мели обречён,
И беснуется ветер, и плачет в могучем бессилье,
Словно мёртвого друга, хватая его за плечо.
«Оживи! Я штормил, я жестоким бывал, своевольным.
Но ещё мы с тобой совершили не все чудеса!
Оживи! Для чего мне теперь океанские волны,
Если некого мчать, если некому дуть в паруса?!.»
Но не слышит корабль. И уходит гроза на рассвете.
И, слабея, стихающий вихрь всё же шепчет ему:
«Оживи!.. Я оттуда, я с моря, я северный ветер…
Я сниму тебя с мели… сниму… непременно сниму…»[66]
Уже пора было на регистрацию, и Кирилл, наверное, начинал беспокоиться. Снегирёв опустил голову и пошёл к стеклянным дверям. Мимо голых тополей, мимо припаркованной «Нивы»…
Газетку всучивал прохожим молодой человек, принадлежавший к какой-то ужасно левой организации. К какой именно, Верина подруга Татьяна не поняла. Мирским, и в особенности политикой, она старалась интересоваться поменьше. Однако соблазн диавольский оказался силён – прежде, чем выкинуть газетку, Татьяна всё-таки в неё заглянула. А заглянув, ужаснулась и решила на всякий случай показать Вериной маме, Надежде Борисовне Бойко.
Надежде Борисовне, правду сказать, было последнее время не до газет. Внучек Шушуня, мало того, что никак не мог выпутаться из простуды, так ещё и вёл себя, словно кто его сглазил. Плохо ел, плохо спал по ночам. И часами не отходил от окошка – ждал, когда дядя Саша снова приедет…
Большая, во весь разворот, статья называлась «Показательный бой». И название было в кавычках. «Протест юных – это витамин развития общества, – писал журналист. – Общество, которое не желает прислушаться к своим подрастающим детям, следует назвать по крайней мере больным. Оно просто напрашивается на трагедии вроде той, что на днях произошла в нашем городе. Юность – время максимализма и нетерпения, время отчаянных и поспешных решений. Время, когда живут сердцем, а не рассудком. Бывает и так, что невозможность сносить „свинцовые мерзости жизни“ принимает противозаконные формы. Нет слов, никто не одобряет захват автобуса с заложниками. Но те из нас, кто следил за событиями, помнит – для маленьких граждан сопредельной страны в итоге всё кончилось небольшой поездкой не по маршруту. Их попросту отпустили: пятеро наших молодых соотечественников воевали не с ними. А вот что оказалось действительно страшно, так это деяния могучих взрослых мужчин, вооруженных современным смертоносным оружием и специально обученных. На виду всего города они заживо сжигают четверых мальчишек и девочку… Так ли они поступают со своими детьми, когда те совершают поступки, не сообразующиеся с логикой взрослых? Смогут ли они смотреть в глаза матерям погибших? Приснятся ли им те чёрные головешки, которые пожарные выносили из погашенного автобуса?..
Не забудем и про омоновского офицера, проводившего с угонщиками автобуса так называемые переговоры. Оказавшись внутри, именно он мог бы по-мужски поговорить с пацанами, дать им пример благородного, уравновешенного поведения взрослого. Вместо этого он приносит с собой пистолет и открывает стрельбу! А потом, как водится, поджигает автобус, заметая следы. В настоящий момент его укрывают от ответственности: с места происшествия он уехал на «скорой помощи» в госпиталь. Пятерым, оставшимся в автобусе, «скорая» уже не понадобилась…
Никто не видел листка с неумело составленными требованиями к властям, переданного через водителя – который, таким образом, тоже был ими отпущен. Мы пока даже не знаем имён пятерых ребят, лёгших за нас на огненную амбразуру. Зато стала известна фамилия офицера, спрятавшегося за больничными стенами: майор Лоскутков…»
Надежда Борисовна уронила сначала газету, а потом и очки.
– Господи!.. – сказала она.
– Давайте, я позвоню? – предложила Татьяна.
– Куда?..
– В общежитие. Где этот ваш… Лоскутков. Надо же выяснить!
Номер Надежда Борисовна помнила наизусть.
– Общежитие? – с первой попытки дозвонилась Татьяна. – Будьте так добры, Лоскуткова…
– Александра Ивановича, – шёпотом подсказала Надежда Борисовна.
– …Александра Ивановича.
– Здесь такой больше не проживает, – ответили ей спокойно и ровно. Потом трубку повесили. Следующие часа полтора Надежда Борисовна в отчаянии металась по всей квартире, пытаясь разыскать записную книжку и в ней – Сашин мобильный. Или, ещё лучше, телефон Фаульгабера. Уж Семён-то Никифорович должен был знать, что случилось в действительности. Надежда Борисовна проверила все карманы, заглянула в свою и Верину сумки, в кухонный стол и под шкаф, заставила даже Шушуню перетрясти свой ящик с игрушками. Всё тщетно. Записной книжки нигде не было, да и быть не могло. Ещё накануне её порвал в мелкие клочки Николай. Он решил, что жена там записывала телефоны любовников…
…Алёша уехал в командировку. Произошло это до ужаса буднично. Вчера ещё никуда вроде не собирался. А сегодня – вскинул на плечи ярко-красный рюкзак, похлопал ладонями по карманам – кошелёк, паспорт, что ещё там?.. – и адью.
Как и не было его вовсе.
О том, когда вернётся, он по обыкновению никакого понятия не имел. Тёте Фире очень хотелось думать, что он очень скоро появится, и вначале она так и думала.
Потом ей стало казаться, что у него были очень уж грустные глаза, когда он уходил, и она сказала себе, что с такими глазами «на недельку, до второго», пожалуй, не уезжают. Алёша попросил её придержать за ним комнатку и других жильцов пока не пускать. Что он имел в виду – «пока»?.. Тётя Фира выдвинула ящик буфета, в котором держала деньги, полученные от него за постой. Он всегда платил ей вперёд и теперь поступил так же. А она, разволновавшись, не удосужилась сосчитать доллары – просто сунула в обычное место, и всё.
Спохватилась, вытащила, подвела бухгалтерию и… оказывается, Алёша заплатил за год вперёд…
Всплеснув руками, тётя Фира побежала в «его» комнату и в полной растерянности села на продавленный диван. Не знавши и не догадаешься, что здесь только что жили… В комнате царил образцовый порядок. Он казался противоестественным и был сродни пустоте. Той совсем особенной пустоте, какая бывает, когда из дому только что вынесли покойника.