— А ты, Таня, сама разве не увидела, что это два разных человека? Вот это Высотин, таким его привезли. Это было еще до вскрытия. — Он протянул мне две фотографии общего плана. — А вот это шея какого-то неизвестного субъекта.
— Что? — не поверила я своим ушам.
— Да посмотри сама! — терпеливо показал мне Толик. — Вот тут ясно видно, что эта шея чужая. — Он положил фотографии рядом, чтобы я могла сравнить.
Я внимательно всмотрелась. Пожалуй, Толик был прав: шея, на которой ясно отпечатались синяки, была толще, след от удавки — шире, да и принадлежала она, наверное, более пожилому человеку. Правда, это я разглядела только сейчас, после подсказки. Чему ж удивляться, если я раньше на это и внимания не обратила. И все-таки как я этого не заметила?
— Интересно, кто делал снимки? — спросил меня Толя. — Ведь фотографировали-то у нас.
— Тебе лучше знать, Толя, — ответила я. Потом помолчала и, испытующе глядя ему в глаза, спросила: — А у вас не работает такой человек-шкаф с украинским акцентом?
— Шкаф? — усмехнулся Толик, потом перевел взгляд за окно и поинтересовался, кивнув туда: — Не этот ли?
Я осторожно выглянула: по двору наискосок шел уже знакомый мне субъект, который ранее представился Толькиным коллегой.
— Он самый!
— Санитар, — небрежно бросил Толик. — Значит, это он тебе снимочки принес?
— Он, да еще и твоим коллегой назвался, — вздохнула я. — И сразу он мне странным показался.
— Да, Таня, лажанулась ты, — беззлобно хохотнул Толик. — Ну ничего, бывает. Ты хоть знаешь, зачем он тебе голову дурит?
— В том-то и штука, что даже не догадываюсь, — мрачно проговорила я. — Мало того, что со снимками так… так он еще и фамилию мертвеца зачем-то другую назвал, мол, какой-то Колесников.
— Ладно, не хмурься, — посоветовал Толик. — Давай спиртику махнем?
— Нельзя, у меня сейчас не тот настрой, — отказалась я. — И потом, с санитаром надо побеседовать. Он увольняться не собирается?
— Нет вроде, но я уточню, — пообещал Толя.
— Я завтра заеду, — проговорила я, посмотрев на часы. — А сейчас пойду-ка я до дому, ты извини. Спасибо за помощь.
— Да уж, есть за что, — отозвался Толик. — Небось рухнула вся великолепно выстроенная версия?
— Что-то вроде того. — Я встала. — Ты завтра здесь?
— Здесь, и даже согласен оказать тебе всяческую помощь.
— Ты настоящий друг. Пока.
— Пока.
Я вышла из здания в совершенно подавленном состоянии. Допрос санитара требовал сил, которых у меня сейчас не было, поэтому я дала слабину, надеясь, что никуда он от меня не денется. Да даже если и денется, невелика потеря. Наверняка у него есть заказчик. Поэтому следовало придумать способ, чтобы расколоть этакого Франкенштейна. Я подозревала, что и здесь не обошлось без того самого «кого-то», кого я еще не знала. А для того, чтобы узнать этого «кого-то», нужно было еще многое выяснить, в том числе и насчет плагиата. Может, тогда что-нибудь прояснится.
В данный момент я пребывала в состоянии, близком к истерике. Чувство, что меня используют, появившееся после Толькиных слов о фотографиях и о личности самого заказчика-«патологоанатома», меня не покидало, но понять замысел злодея я не могла. Это напрягало больше всего. Зачем нужно было приносить мне фальшивые фотки и называть фальшивую фамилию? Зачем нужно было создавать иллюзию, что речь идет о двух разных людях? И как я могла купиться на такую чушь? Вот, казалось бы, аналогии на поверхности, и я даже что-то такое начала подозревать, но… Следовало признать, я лажанулась и сейчас предавалась понятным приступам рефлексии, чувствуя, что тут мой ум столкнулся с проблемой, которая была ему абсолютно не по силам, по крайней мере на данной стадии. Теперь приходилось надеяться на разговор с друзьями.
По дороге к остановке я свернула в какой-то дворик и, оккупировав лавочку, закурила, пытаясь обрести почву под ногами при помощи простого перечисления известных мне фактов. Итак, мы имеем смерть известного поэта. Причем это — самоубийство, на которое его кто-то подтолкнул, если исходить из умозаключений Сергея, которые я, признаться, разделяла. Кому могла быть выгодна смерть поэта? Например, критику Григорьеву в тандеме с поэтом Бондаренко. С ним мне еще предстояло познакомиться завтра. В общем, нельзя скидывать со счетов это молодое дарование. Ему-то вся эта история с плагиатом явно пойдет на пользу. А что собой представляет критик? Может, это он всем и рулит? Но какая ему выгода? Личная месть? Поставить галочку и узнать, не случалось ли между Высотиным и Григорьевым лет пятнадцать назад какой-нибудь распри. Высотин был президентом какого-то фонда. Кто автоматически становится преемником, я знаю, а вот кто, например, станет преемником, если Сергей откажется? И почему отказывается Сергей? Только ли потому, о чем сказал мне? Ну, допустим. Но ведь тот, кто станет на самом деле преемником, тоже автоматически вносится в список подозреваемых. Что еще? Выяснить, какие были у покойного отношения с женой. Версия разбитой любовной лодки тоже имеет право на существование. А пока мне что-то не до конца ясно, как все они жили-поживали. Шантаж, кстати, еще одна возможность. Но за что и кто — это другой вопрос. Еще мотивы?
В общем, кое-какие мысли бродили в моей голове, но при этом из всех умозаключений неприятно выбивалась история с лжепрозектором и лжеубийством. Кому-то нужно было пустить меня по ложному следу. Убедить в том, что совершено убийство. Но кому? И при чем здесь вообще я? Может, кто-то узнал, что друзья решили нанять меня для расследования, и захотел сбить с толку? Но тогда зачем нужна была другая фамилия? К чему этот туман?
Я докурила сигарету, поставила мысленно еще одну галочку и пошла к остановке. Вот, блин, вляпалась! Я тормознула попутку, которая довезла меня до моего дома. Назавтра предстояла поездка к молодому дарованию вместе с Иваном Ивановичем.
На следующее утро мы с Григорьевым на взятой напрокат машине поехали в маленький городишко, расположенный на территории нашей области. Критик был неприлично весел, предчувствуя свою победу в споре, а я была почти до такого же неприличия рассеянна. Рассеянность моя объяснялась тем, что я до полуночи читала биографию Маяковского. Мне просто хотелось понять, что привело его к решению покончить с собой. Благодаря последней экспертизе никто не сомневался — смерть поэта была самоубийством. Мой вывод был прост: любовная лодка действительно разбилась о быт, причем в тот самый момент, когда у поэта начался кризис среднего возраста.
— Ну что, Танечка, — вывел меня из задумчивости скрипучий голос спутника, — вы все еще надеетесь выиграть пари?
— Знаете, Иван Иванович, как это ни странно, но надеюсь, — ответила я с очаровательной улыбкой, вовремя вспомнив, что с ним я играю роль этакой эмансипированной лентяйки, которая от нечего делать интересуется поэзией и поэтами.
— Что же, боюсь вас разочаровывать, но меньше чем через полчаса, — проговорил он при въезде в городишко, — вы поймете всю тщетность ваших надежд.
— Откуда такая уверенность? — лениво поинтересовалась я.
— О, Танечка, я не первый год общаюсь с поэтами и очень хорошо знаю, на что способны эти, — он злобненько хохотнул, — моральные уродцы. Знаете ли вы, например, что слишком многие пииты завистливы до неприличия? Измельчали они, мало среди них колоссов, а те, что есть, все на глиняных ногах, вот как Высотин, царствие ему небесное!
— За что ж вы их этак безжалостно? — протянула я тем же равнодушным тоном.
— За тщеславие, Танечка. Тщеславие — вот их ахиллесова пята. Вот уж кто ради красного словца не пожалеет и отца, да и себя, кстати, тоже. Все напоказ, все на публику — и жизнь, как говорится, и слезы, и любовь. И даже смерть.
— Странно, — заметила я, — а я всегда думала, что так можно отозваться только о бульварных журналистах, но о поэтах… Мне кажется, вы несправедливы, Иван Иванович.
— Полагаете? — хитро глянул на меня Григорьев. — Что же, nulla regula sine exception, или, как говорится, нет правила без исключения.
— Благодарю за перевод, — не без язвительности ответила я.
Григорьев хитро улыбнулся и продолжил:
— Однако если вернуться к Высотину, то, надеюсь, вы не думаете, что он и есть то самое exception?
— Вот уж хватит! — отрезала я, устав от его болтовни. — Разве вы не знаете, что de mortus aut bene, aut nihil? Или, как говорится, — продолжила я саркастично, — о мертвых или хорошо, или ничего?
— А вы язва, Танечка, — ласково пожурил меня Григорьев, прежде чем рассмеяться неприятным скрипучим смехом.
— А вы циник, Иван Иванович, — в том же тоне ответила я.
Однако мне подумалось, что о смерти Высотина критик наверняка знает больше остальных. Или уж, по крайней мере, что-то он точно знает, иначе к чему бы все эти намеки? Впрочем, я не торопилась с выяснением, полагая, что не за горами то время, когда Иван Иванович сам с удовольствием мне все расскажет. Ведь потащил же он меня к этому Антону Бондаренко. И потом, у господина критика, судя по всему, была та же ахиллесова пята, что и у поэтов, если исходить из его версии. Тщеславие, тщеславие…