«Спокойно, — приказала я, — не расслабляйся».
Осторожно, стараясь не скрипеть половицами, я прошла на кухню, потом в ванную, заглянув даже по дороге в туалет, и выглянула на балкон.
Никого в моем доме, кроме меня, не было. Я облегченно вздохнула. И тем не менее я отчетливо ощущала посторонний запах. Впрочем, после такой ночи чего только не померещится.
Я присела на краешек кресла, прикрыв глаза. Ощущение того, что мою квартиру в мое отсутствие кто-то посетил, не проходило. Иногда стены вашего дома хранят воспоминания о ваших гостях. Моим стенам что-то не нравилось. Они будто пытались предупредить меня о чем-то. Или пожаловаться на то, что, пока я моталась невесть где, сюда приходил жутко неприятный им посетитель. Впрочем, если он действительно был, то почему не нарушен порядок? И все на месте, за исключением костей, которые он уронил… Стоп. Что лежало у меня на столе?
Я бросила взгляд на стол. Ничего не пропало. Копия аудиокассеты, пакет с деньгами… Версия о грабителе отпала. Что еще?
Я вздрогнула. На столе отсутствовала видеокассета, переписанная мной с чернецовской. Я рассчитывала просмотреть ее повнимательнее в надежде уловить хоть какую-то зацепку, хоть какой-то кадр, где случайно появилась бы «Ауди» темного цвета.
Отчаянно надеясь, что кассета тоже могла упасть на пол или оказаться в магнитофоне, я обыскала все возможные места — ее нигде не было.
Значит, они перешли в атаку. Они боятся.
* * *
Как жаль, что зеркало не может оставить внутри себя образ человека, прошедшего мимо! Честное слово, пора подумать о встроенной видеокамере. Единственным свидетелем был мой мешочек с костями. Я достала их оттуда, и, вырвавшись на свободу, они весело запрыгали по ковру. Остановившись, они показали результат: 22+28+12.
Спасибо, поблагодарила я. Я и так догадывалась, что рядом со мной коварные враги. Только вот их имена остаются мне неизвестны.
На втором броске они попытались меня успокоить, сообщив, что «я найду выход из затруднительного положения», пояснив третьим броском, что случится это с «помощью собственной ловкости или благодаря чужой глупости».
В свете последних событий, когда мое поведение оставляло желать лучшего, мне, увы, оставалось рассчитывать скорее на второе. Что-то теперь я не могла похвастаться ловкостью.
25+3+14.
На этот раз мне сообщили, что мои противники делают все, чтобы добавить проблем в мою и без того чересчур проблематичную жизнь.
Мысль о том, что кто-то старается сделать ее интереснее, повергла меня, признаться, в некоторое уныние. Впрочем, вспомнив, что это один из смертных грехов, я постаралась избавиться от него как можно скорее.
Тем более что мой неспокойный телефон вновь призвал меня к себе, и я услышала голос Генки:
— Танюша? Я, собственно, тебя беспокою вот почему — сегодня в музее открывается выставка Михаила. Думаю, тебе это будет небезынтересно.
Мне это действительно было интересно. Я помнила слова Виктора о том, что понять художника можно через его творения. А понять Полянова мне ох как хотелось…
* * *
Открытие выставки, даже посмертной, всегда носит несколько презентационный характер. Большинство людей являются на них с целью увидеть, что же сделал мой собрат за свою долгую или недолгую жизнь. Некоторые откровенно заняты показом себя. Но в целом наша богема выгодно отличается от других слоев некоторой интеллигентностью.
Так что показ себя обычно происходит мягко, ненавязчиво и почти незаметно.
Выставка получилась. Помимо живописных полотен здесь были его рисунки, наброски украшений и ювелирные изделия.
В фойе висел его автопортрет, около которого я ненадолго остановилась. У него были потрясающие глаза — огромные, темные и глубокие. В этих глазах неуловимо и непостижимо соседствовали боль и легкая ирония по отношению к этой боли. Оказывается, Михаил Полянов был очень красив.
Портрет был прекрасным. В этой работе ему удалось передать себя почти осязаемым. Казалось, что он присутствует здесь и даже пытается что-то сказать, причем складывалось впечатление, что он хочет открыть тебе некий секрет, давно тебя волнующую тайну.
Я оторвалась от бездонного взгляда его темных глаз с трудом. Мне даже показалось на мгновение, что сейчас он скажет, кто сидел в машине, сбившей его, и что, уходя, я предаю его.
Но надо было идти. Надо было увидеть все и постараться понять. Понять то, что он хотел сказать мне своим взглядом…
* * *
Народу на выставке было много — то ли от извращенного интереса наших обывателей к смерти, то ли оттого, что Михаил действительно вызывал к себе интерес и уважение. Он, несомненно, был талантлив, если не сказать больше. Для меня стали потрясением его работы из стразов — Генка был прав. Полянов мог со временем подняться выше его. Его талант был мощнее, чем у Генки, — простое стекло сияло великолепными гранями, превращающимися на глазах в ослепительно яркие оттенки разных тонов.
Отходы хрусталя Михаил с легкостью превращал в целый город с аквамариновым небом, и оставалось непонятным, как этакое великолепие, от которого захватывает дух, мирно покоилось в частных коллекциях, никому не ведомое, а автор этого волшебства работал в небольшой фирме скромным ремесленником.
От того, как же трагично сложилась судьба Полянова, стало больно. У него было все, чтобы подняться в гору, но не хватало цепких рук.
Я не могла связать после этих работ Полянова с какой-нибудь банальной мафией.
Он стоял выше.
Впрочем, еще одно я знала наверняка — такой гений вполне мог сотворить не только изумруд из бутылки. Его руки владели волшебством превращения пыли в золото.
* * *
Я прошла к стене, на которой располагались его живописные работы. К собственному удивлению, я обнаружила, что у него их много и Полянов-живописец не собирался уступать в таланте Полянову-ювелиру. В ранних работах господствовала акварельная живопись, в основном это были пейзажи, но довольно часто среди голубоватых рек и зелени трав возникало лицо тоненькой светловолосой девочки, в которой легко узнавалась юная Алина.
Глядя на его ранние работы, я поняла, что означает термин «голубой период» в жизни какого-либо художника, потому что от ранних поляновских картин веяло спокойной синевой весеннего неба.
Постепенно краски становились мрачнее, приобретая серый оттенок, переходящий в черные тона. Последние его работы контрастировали с ранними не только в колористике. На них появилась печать мрачности.
У одной из картин я остановилась. Она потрясла мое воображение. Мрачный пейзаж, ночь, поглощающая все краски дня и жизни, фонарь, внушающий не надежду, а, наоборот, возвышающийся как молчаливый свидетель и предвестник скорого несчастья, и рядом с ним одинокая фигура человека.
От картины исходили флюиды мрачного предчувствия, от нее веяло могильным холодом тяжелого знания, что, возможно, за твоими плечами уже стоит смерть и эта работа — твое последнее творение. Твой последний крик в пустоту в тщетной попытке обрести понимание.
Силуэт на картине был столь же судьбоносен, как моцартовский «черный человек» — заказчик «Реквиема». На какое-то мгновение мне показалось, что в этом силуэте явно проглядываются черты знакомого мне человека, но, как ни вглядывалась в его расплывчатые очертания, я не могла определить, кому они могли бы принадлежать.
Тем более что у меня возникло ощущение, что, испугавшись чего-то, Михаил специально размазал отчетливость портрета.
Я вздохнула. Надо было попробовать найти Генку. К тому же от этой картины мрачность моего настроения начала увеличиваться до непозволительных размеров. Решив вернуться к ней немного погодя, я пошла в зал ювелирных творений Полянова.
* * *
Конечно, Генка был там. Он в некотором остолбенении смотрел на хрустальный город, не сразу обратив на меня внимание. Он был слишком сосредоточен на сияющей чистоте линий сказочного города.
Когда я подошла, услышала, как он тихо, сам себе шепчет что-то вроде: «Мне никогда этого не достичь…» В устах Генки это было высшей похвалой. Я тронула его за плечо. Он обернулся ко мне, смотря сквозь меня, и тихо сказал:
— Таня, он же гений! Ты понимаешь? Это он, а не я, должен был выставляться в Париже, Женеве, Лондоне… Я не стою его мизинца…
— По-моему, ты не прав насчет себя, — попыталась я его успокоить, но он покачал головой:
— Я говорю то, что вижу… Они загубили Мастера, Танечка…
По его лицу я видела, что ему горько и больно не оттого, что кто-то превзошел его, Генку, а от того, что некая серая бездарь заставила гениального художника быть ремесленником в своих шкурных интересах.
— Ты можешь представить, что это такое — когда творец работает подмастерьем у ничтожества?
В его глазах сверкала обида. Я пожала плечами. Чем я могла его успокоить? Я тоже не ожидала такого. Но, увы, этот мир несправедлив. Бедному Полянову хотелось есть. Поэтому он и оказался в руках…