В сознание Анна больше не приходила, а через восемь часов умерла. В больнице, куда ее доставил… Она не знала, кто ее туда доставил, потому что была без сознания. А Филипп так и не вернулся.
(Филипп Сосновский)
Я стоял у опечатанной двери и долго не мог заставить себя сдвинуться с места. Все так и есть: она умерла — вторая жертва невымышленного кошмара. Она умерла, и это значит… Это значит, что гибель будет всеобщей. Мертвый художник слепыми глазами заглянет в лицо каждому и прикажет: умри! Кто будет следующим?
Я — художник, мне и решать. Я в ответе за тех, кого написал, — жестокий перифраз действительности. В каком порядке они появлялись на картине? Мне нужно вспомнить, обязательно вспомнить… Не могу, не помню. Я так старался забыть своих «Шесть мертвецов», стереть их из памяти, что вспомнить не получается. Инга, Анна… В таком ли порядке я их написал? Если не в таком, то вина не моя, не я убил своих героев.
Вина в любом случае моя.
Я никого не убивал, но вина моя. Как ее искупить?
Вспомнить порядок, узнать, кто следующий, и спасти остальных. Спасать по списку.
Напрягаю память изо всех сил — от напряжения текут слезы по моему еще живому лицу. Я сел в такси — и оказался в кошмаре… Когда кошмар закончился, написал картину. Сразу же по горячим следам стал писать. Но кошмар тогда не закончился, просто перешел на другой этап. Я писал как в угаре. Это не было похоже на мой обычный бытовой транс, это был некий всплеск безумия, что-то сродни аффекту. И теперь мне, конечно, не вспомнить, в каком порядке я их написал. Если бы я работал с натурщиками, была бы еще надежда, но я ненавижу натурщиков, использую случайно подсмотренные и исподтишка зарисованные ли ца — на улице, в парках, да мало ли где! Мне не восстановить очередности! И уж тем более не понять причину их смерти — причину нашей будущей смерти. Кто и зачем собрал нас на этот черный дьявольский шабаш? Дьявол собрал, для своих дьявольских игрищ. А я ни при чем, я — тоже жертва. И значит, не в моих силах разгадать его замысел, изменить ход событий я все равно не смогу.
Что же мне тогда делать?
Ничего, плыть по течению. Вернуться к себе в квартиру, продолжить работу над новой картиной — и ждать, куда меня вынесет.
Отлепившись наконец от опечатанной соседской двери, я прошел к себе. Сварил кофе, позавтракал, стараясь не думать ни об Анне, ни о других приговоренных, — расфокусировал мысль и почти успокоился. Медленно отпивал из чашки, дегустируя каждый глоток, откусывал от бутерброда, тщательно пережевывал, весь сосредоточившись на процессе еды. Сделал вид, что это утро — обычное утро, вот закончу завтрак и примусь за работу. На чем я остановился? На новых деталях. Они появились в результате… Впро чем, не важно, в результате чего, главное — появились. Желтые шторы, приоткрытая дверь, а за ней темнота. Человек в кресле смотрит в темноту приоткрытой двери, потому что нет второй комнаты. Нет второй комнаты — значит, не было ни жены, ни ребенка: историю, придуманную мною, не подтвердила жизнь. Надо начинать все сначала. Вот допью кофе и начну, сочиню другую историю.
Вечер. Человек в кресле смотрит в темноту приоткрытой двери. Темнота не символ, просто в прихожей перегорела проводка. Итак, он смотрит и слушает Джаггера, композицию «Окрась все в черный», антитезу моему божественному Перголези… Нет, не антитезу — другую музыку, которая больше соответствует другой истории.
Я допил кофе, вымыл чашку, убрал оставшуюся колбасу в холодильник, хлеб положил в пакет и пошел в мастерскую. Надо будет купить диск Роллингов, а пока придется обходиться собственной памятью. Сейчас я настроюсь, и музыка зазвучит в моей голове. Настроился. Зазвучала.
I see a red door and I want it painted black
No colors anymore I want them to turn black…[1]
Остановился в коридоре, прикрыл глаза, примеряя новый наряд к моему новому образу. Закат окрасил красным дверь, на которую он смотрит, думая, что там, по ту ее сторону, другая комната (детская). Так было в его прошлых, почти забытых мечтах. Он думал, что сможет жить только грезами, но звонок в дверь разбудил его, отрезвил. Он пошел открывать и увидел, что за дверью лишь темнота и нет никакой другой комнаты. И закат давно кончился, и вообще наступила зима — по темной холодной улице идет тот, кто вынесет ему окончательный приговор. Но и это лишь его мечты, вернее, антимечты — в действительности нет и этого человека, есть только он, его комната, и нужно успеть окрасить… самому, первому в черный. Почему самому? Для чего в черный?
Черт возьми, что он собирается сделать?!
Я стукнул кулаком с размаху в стену — промахнулся, попал по двери, по моей белой двери в ванную, такой домашней, такой простой, как мои прошлые сюжеты. Рассмеялся срывающимся, плачущим смехом: это меня разбудил звонок в дверь, это мне вот-вот будет зачитан приговор. Чуть позже окончательный (через день? через два?), а сейчас… Я вспомнил, что ждет меня в мастерской. Как я вообще мог об этом забыть? Картина, повернутая лицом к стене, закономерно абсурдно вновь появившаяся в моей жизни. «Шесть мертвецов». Безусловно, это она. Мои «Шесть мертвецов» вернулись.
Что, если сбежать? Еще раз попробовать?
Ничего не получится!
Спотыкаясь, еле переставляя ноги, словно меня вели на расстрел под конвоем, я вошел в мастерскую. Попросил выполнить мое последнее предсмертное желание (дописать «Вечер») и вступил на эшафот — повернул картину.
Так и есть — «Шесть мертвецов». Что ж, я и не сомневался.
Преодолев дурноту, я перенес картину на стул, поставил как на мольберт и стал всматриваться в нее, как всматриваются в старую фотографию, которая давно пропала и вдруг нашлась на чердаке дачного домика. Всматривался, сравнивая образы памяти с этими, запечатленными, и, к своему облегчению, не находил такого уж разительного сходства. Ну да, похожи. Похожи, безусловно, но не тождественны. Как не тождественны даже очень похожие двойники, если они не однояйцовые близнецы. У прототипа Анны, например, волосы темнее, нос тоньше, а реальный Станислав шире в кости и вообще крупнее.
И все же в каком порядке я их писал? Была ли Инга первой?
Я их писал в том порядке, в каком они умирали в моем кошмаре. Кашляла женщина, тонким, неестественным, неприятным голосом кричал мужчина, другая женщина, совсем молодая, говорила, что мать не переживет ее смерть… Кажется, первой умерла женщина с кашлем. Инга? Возможно. Но я не слышал никакого кашля за стенкой — Инга умерла по-другому. А кашляла как раз Анна. Значит, порядок не сходится? Или там, в кошмаре, та, что кашляла, умерла второй? Я не могу поручиться за свою память…
— Интересная картинка! — Голос раздался у меня за спиной, я вздрогнул, хоть и не поверил реальности голоса. Медленно повернулся — он, лишний, седьмой, посторонний. — Шедевр! — Он усмехнулся и с каким-то зловещим интересом уставился на меня. И долго не отрываясь смотрел, потом снова перевел взгляд на картину. — И что самое интересное — лица-то все знакомые, вы не находите?
— Не так уж они и похожи, — огрызнулся я.
— А по-моему, очень похожи. Но меня, как я вижу, вы в свой черный список не включили?
— Кто вы такой?!
— Неужели забыли? — Он прищурился и посмотрел на меня снисходительно. — Я был вчера…
— Кто вы такой?!
— Один из приглашенных.
— Нет! Вы… лишний. Как вы сюда попали?
— Просто вошел. Вы забыли закрыть дверь. Крайне неосторожно с вашей стороны, учитывая ситуацию. Но меня больше интересует картина.
— Это копия.
— Ну, разумеется. Вот только с чего?
— Это вы ее сюда принесли! — вдруг осенило меня. — Вы!
— Я?! — Кажется, он искренне удивился. — С чего вы взяли?
Я задумался: и правда, с чего? Но ведь, с другой стороны, как-то она сюда попала. Мистический подтекст абсурда вполне ясен, но ведь не возникла же она просто из воздуха. Тем более копия. Ее принес человек, для того чтобы…
— Зачем вы ее принесли?
— Лучше скажите, зачем вы ее написали? Жуткая вещица, хоть и талантливая.
— Мне и самому она не нравится.
— Вы странный художник. И человек тоже странный. Вчера вы сказали, что не знаете никого из присутствующих, а получается, знали.
— Нет, я не знал.
— Они вам позировали.
— Мне никто никогда не позирует, но это… Это совершенно не ваше дело!
Я ужасно на него разозлился, так разозлился, что пожалел, что его нет на картине.
— Не мое дело? — Он засмеялся. — Это еще как сказать. Меня очень интересует ваша картина, очень! Есть в ней нечто… — он пощелкал пальцами, подбирая нужное слово, — нечто пророческое. Вы ведь первой написали Ингу, да? А потом Анну…
— Я не помню, в каком порядке их писал.
— Ну, это вряд ли. А впрочем… — Он опять посмотрел на меня каким-то зловещим взглядом. — Может, вы и не помните, может, помнят за вас, — медленно проговорил он, все не отрывая от меня взгляда.