Ни слова. Но он будет сидеть, пока не напишет хоть одно.
Телефон.
Теперь звонила одна Агнес. Остальные звонить перестали, лишь через несколько лет он обратил на это внимание, знал, что чертовски злился, когда звонки мешали посреди фразы, и, снимая трубку, с трудом скрывал раздражение; в итоге он распугал всех, одного за другим, а когда наступил кризис и экран остался белым, очутился в пустоте, она подкралась незаметно, чертовски коварная, прекрасная, уродливая.
— Да?
— Незачем так раздражаться.
— Я пишу.
— Что?
— Вяло продвигается.
— Значит, ничего.
— Ну, вроде того.
Агнес не обманешь. Они видели друг друга насквозь.
— Прости. Что ты хотела?
— У нас есть дочка. Я хотела узнать, как у нее дела. Мы ведь поэтому позваниваем друг другу иногда. Я пробовала позвонить с утра. Ты заставил Мари положить трубку. И ответа я не получила. Так что хочу получить сейчас.
— Хорошо. У нее все хорошо. Она, похоже, из немногих, кто не страдает от жары. В тебя пошла.
Он видел перед собой смуглое тело Агнес. Знал, как она выглядит, и сейчас тоже: уютно сидит в офисном кресле, в легком платье, раньше он желал ее, каждое утро, каждый день, каждый вечер, теперь научился не желать, отключаться, быть резким, раздраженным и свободным.
— А в садике? Как прошло расставание?
Микаэла. Ты хочешь хоть немного выведать о Микаэле. Приятно сознавать, что ей не дает покоя его роман с женщиной, которая на пятнадцать лет моложе ее самой. Он понимал, это не играло особой роли, она не приползет к нему из-за того, что он занимается любовью с такой же красивой женщиной, как она, но ощущение все равно приятное, ребячливое, конечно, однако доставляющее удовольствие.
— Лучше. Сегодня понадобилось десять минут. Потом она убежала с Давидом, играть в индейцев.
— В индейцев?
— Наверняка и сейчас играют.
Фредрик сидел в кухоньке, за столом, здесь было его рабочее место. Он встал, с радиотелефоном в руке прошел в еще меньшее помещение, которое называл гостиной, и сел в кресло. Агнес позвонила как раз вовремя, можно ненадолго избавиться от необходимости глазеть на пустой экран. Он уже хотел спросить, как дела в Стокгольме, как ей вообще живется, хотя редко собирался с духом, боясь ответа, боясь услышать, что ей хорошо, что у нее тоже появился новый друг, и сейчас подбирал непринужденную формулировку и, кажется, нашел подходящую, как вдруг уперся взглядом в экран телевизора, который по-прежнему беззвучно работал.
— Агнес, подожди минутку.
Черно-белый кадр — улыбающийся мужчина, темноволосый, короткостриженый. Фредрик узнал лицо. Он видел его недавно. Сегодня. Тот папаша на скамейке. Перед «Голубкой». Они поздоровались. Он сидел на скамейке прямо у калитки, ждал.
Фредрик подошел к телевизору, прибавил громкость.
Новая фотография папаши. Цветная. Сделанная в тюрьме. На заднем фоне стена. По бокам два охранника. Он махал в камеру. По крайней мере, так казалось.
Скороговорка диктора. У них у всех одинаковые голоса. Трескучие, с ударением на каждом слове, нейтральные, безликие голоса.
Диктор сказал, что человеку на фотографиях, папаше со скамейки, тридцать шесть лет и зовут его Бернт Лунд. Что в девяносто первом его посадили за серию изнасилований малолетних девочек. Что в девяносто седьмом посадили снова за серию изнасилований малолетних девочек, завершившуюся печально известным скарпхольмским убийством, когда две девятилетние девочки были жестоко изнасилованы и убиты в подвальном отсеке. Что сегодня рано утром по дороге в больницу он сбежал из закрытого отделения для сексуальных преступников Аспсосской тюрьмы. Фредрик сидел молча.
Он ничего не слышал, увеличил громкость, но не слышал.
Мужчина на фотографии. Он с ним поздоровался.
Потом один из тюремных начальников, весь в поту, мямлил перед камерой, с микрофоном у рта.
Хмурый пожилой полицейский сказал: «Без комментариев», а в заключение обратился с просьбой к общественности сообщать, кто что видел.
Он с ним поздоровался.
Этот тип сидел на скамейке у калитки, и он ему кивнул, когда пришел и когда уходил. Фредрик оцепенел.
Услышал в трубке оклик Агнес, ее резкий голос вонзился в ухо. Пусть кричит.
Незачем было с ним здороваться. Незачем кивать.
Он взял телефон:
— Агнес. Я не могу сейчас разговаривать. Мне нужно кое-куда позвонить. Я кладу трубку.
Он нажал одну из кнопок на трубке, стал ждать гудка.
Она осталась на линии.
— Агнес, черт подери! Положи трубку!
Он швырнул телефон на пол, вскочил, побежал на кухню, к куртке, висящей на стуле, нашел в кармане мобильник, набрал номер Микаэлы в детском саду.
Ларс Огестам оглядел зал суда. Сборище посредственностей.
Присяжные заседатели с их политическими задачами и усталым взглядом дилетантов; судья ван Бальвас, которая еще в начале разбирательства действовала непрофессионально, недвусмысленно выказав предвзятое отношение к лицам, привлеченным к ответственности за сексуальные преступления; обвиняемый Хокан Аксельссон, который даже в ходе судебного процесса оказался не способен проявить хоть какие-то эмоции по поводу того, что его деяния означали для многих несовершеннолетних; конвоиры у него за спиной, делающие вид, будто все понимают; семеро газетных репортеров впереди, на скамье для прессы, которые усердно строчили в блокнотах, но даже в подробных записях не могли правильно воспроизвести допрос; две дамы в глубине, которые присутствовали на всех процессах, так как вход был свободный, а вдобавок это бесплатное развлечение и их гражданское право; группа прыщавых студентов-юристов в самом конце зала, которые — как и он сам всего несколько лет назад — превращали судебный процесс, полный отчаяния поруганных детей, в учебную задачу и в конце концов в отличную отметку.
Ему хотелось крикнуть им всем, чтобы они покинули зал суда или хотя бы помалкивали.
Но он был хорошо воспитан, амбициозен, вступил в должность прокурора сравнительно недавно и хотел заниматься чем-нибудь помасштабнее, нежели дела сексуальных преступников и мелких наркодилеров, хотел подняться как можно выше, и ему хватало ума держать свое мнение при себе, он обвинял, он готовил обвинение и, когда начинались слушания, знал больше, чем кто-либо другой в зале, и обвиняемому требовался чертовски хороший адвокат, чтобы мало-мальски оспорить его доводы.
И Кристина Бьёрнссон была именно таким чертовски хорошим адвокатом.
Ее одну в зале суда он не мог отнести к сборищу посредственностей. Опытная, умная, пока что единственная на противной стороне, кто снова и снова защищал идиотов и по-прежнему считал их важней текущего адвокатского гонорара. За это она, одна из немногих, пользовалась большим уважением клиентуры. Чуть ли не первой историей, какую ему рассказали, когда он только-только ступил в Стокгольмском университете на юридическую стезю, была история о Кристине Бьёрнссон и ее коллекции монет. Она увлекалась нумизматикой, владела, судя по всему, одной из лучших коллекций в стране, и в начале девяностых эту коллекцию украли. В тюрьмах по стране поднялся кипеж, смотрящие прошерстили весь уголовный мир, и через неделю два амбала с косичками явились домой к адвокату Бьёрнссон с букетом цветов и невредимой коллекцией, завернутой в подарочную бумагу и перевязанной ленточкой. Все монеты лежали на местах, каждая в своем пластиковом кармашке. Вместе с коллекцией они передали письмо, над которым трудились трое воров в законе, «специалисты» по искусству и старине, длинное письмо, где они усердно рассыпались в извинениях, объясняли, что-де понятия не имели, кому принадлежали монеты, и изъявляли готовность пополнить коллекцию, если она когда-нибудь надумает прибегнуть к этому не вполне законному способу. Ларсу Огестаму не раз приходило в голову, что, окажись он в ситуации, когда бы ему понадобился адвокат, он обратился бы именно к Кристине Бьёрнссон.
Она работала хорошо, и на сей раз тоже. Хокан Аксельссон — очередной бесчувственный мерзавец, заслуживающий солидного тюремного срока, и с учетом фотодоказательств оскорбительного насилия, представленных в сидиром-формате, а равно показаний нескольких из семерки педофилов, которые участвовали в извращенном распространении детской порнографии в восемь вечера по субботам, и собственного признания ответчика, — именно длительного срока и потребует обвинение, однако эта сволочь, скорее всего, отделается двумя-тремя годами. Бьёрнссон терпеливо опровергала обвинение пункт за пунктом, настаивала, что обвиняемый страдает серьезным психическим расстройством и его необходимо поместить в закрытую психиатрическую лечебницу, хотя и знала, что этому не бывать, но таким образом открывалась возможность компромиссного решения, которое казалось невозможным после того, как Аксельссон признал себя виновным, а теперь было вполне достижимо; она гнула свою линию и явно заслужила одобрение присяжных, уже запахло насилием при смягчающих обстоятельствах, поскольку кто-то из них указал, что один ребенок был одет вызывающе.