Этим мы занимались изо дня в день, не особенно замечая, как Ромка растет и взрослеет. А уж когда его мать попала в больницу с микроинфарктом, мы совсем набросились на Рому и просто затерроризировали его своими поучениями и советами. Он как мог от нас отбивался, даже в редакции стал появляться реже с тех пор, как мать в больницу отвез. Пропадал в музее целыми днями.
В музей его направили из художественного училища вместе с еще двумя десятками второкурсников, по просьбе директора музея.
Месяц назад в музее, построенном еще в прошлом веке, прорвало водопроводную трубу, горячая вода затопила подвал, где располагались запасники. Воду откачали, но экспонаты, среди которых, впрочем, не было ничего особо ценного, большей частью пришли в негодность.
Директор направила в подвал «аварийную команду» в составе художника, которого она временно приняла на место уволенного после аварии завхоза, и двух десятков бесплатных помощников для него, мобилизованных в училище. Но как только в училище начались каникулы, помощники просто исчезли. В музей продолжал ходить один Ромка.
Вдвоем они разбирали завалы испорченных горячей водой картин, рисунков, изделий прикладного искусства, костюмов и прочих экспонатов.
Это был так называемый «фонд неатрибутированных предметов искусства», сформированный еще в начале века в другом музее, краеведческом, в художественный попавший случайно и обреченный на забвение после того, как в тридцатые годы из него было выбрано все мало-мальски ценное.
Директор музея даже рада была произошедшей аварии, поскольку у нее появился повод избавиться наконец от этого фонда и занять подвал более ценными экспонатами, после соответствующего ремонта конечно. Запасники музея были переполнены, а расширить помещения каким-либо иным образом у музея не было возможности.
Но все подряд выбрасывать она тоже не рискнула, поэтому и пригласила Константина Дмитриевича Фомина руководить очисткой подвала. Он должен был проследить за тем, чтобы под горячую руку не было выброшено что-то ценное. Представления о художественных ценностях несколько изменились с тридцатых годов.
Ромке эта работа нравилась, а особенно нравилось работать с Фоминым, который относился к нему без всякого высокомерия, как к равному, признавал за ним право называться «художником», а не чернорабочим, направленным на расчистку подвала.
Ромка и впрямь был способным рисовальщиком, легко находил композиционное построение произведения, тонко чувствовал линию и игру светотени. Ничего более-менее серьезного Ромка нарисовать пока еще не успел, но потенциал в нем чувствовался, и за этот потенциал Фомин Ромку и уважал. Как художник художника.
Смерть Фомина подействовала на Ромку угнетающе. Всю дорогу от музея до редакции он промолчал, а когда мы с Сергеем Ивановичем усадили его за Маринкин стол в приемной и принялись выпытывать подробности, угрюмо смотрел прямо перед собой, не видя, как мне показалось, и не слыша нас с Кряжимским.
В себя его удалось привести только тогда, когда Кряжимский, крякнув по-стариковски, принес из своего кабинета бутылку французского коньяка и мы заставили Ромку выпить граммов сто. Его немного развезло, но он ожил и начал разговаривать. Я попросила рассказать его, чем они с Фоминым занимались в последние дни — конкретно, — какие экспонаты отбирали для хранения, что они выбросили, словом, все, что помнит.
Мне очень уж не хотелось, чтобы Ромка сидел в оцепенении, пусть лучше говорит любую ерунду, лишь бы не молчал угрюмо.
Ромка перечислял все свои занятия в музее за последнюю неделю, и я удивилась, сколько всего хранилось в этом забытом богом и музейными работниками фонде.
К произведениям искусства причислялись, если верить Ромкиному рассказу, разрушенные коррозией медные кресты и иконки-складни с полностью обколовшейся эмалью, почти дотла съеденные молью пуховые платки, резные наличники и ставни, дерево которых почернело и растрескалось, сатирические плакаты тарасовских «окон РОСТА», выполненные в манере а-ля Маяковский, фрагменты чугунных решеток, неосуществленные архитектурные проекты, дипломные работы первых выпускников Тарасовского художественного училища, огромное количество рисунков, набросков, эскизов непрофессиональных художников. Попадались иногда среди них и полностью законченные картины, люди на которых, по Ромкиным словам, имели непропорционально большие головы и очень неестественные позы.
Он даже пожаловался, что Фомин отругал его, когда Ромка, делая копию одной картины, немножко исправил огрехи безвестного самодеятельного художника в изображении человеческой фигуры.
— У меня намного лучше получилось, — обиженно сказал Ромка. — А он говорит — тебя просили копию сделать, а ты что? Мастерство свое решил показать? Мастерство, говорит, в том, чтобы сделать копию, которую невозможно отличить от оригинала. Переделывать заставил. Все утро сегодня с этой дурацкой картиной провозился.
— А зачем вообще копию нужно было делать? — спросила я только для того, чтобы что-нибудь спросить и дать почувствовать Ромке, что меня очень интересует его рассказ.
Ромка пожал плечами.
— А я знаю? — ответил он. — Я тоже Фомину говорю — зачем время на эту копию тратить? Давайте, Константин Дмитрич, саму картину отдадим, все равно ничего в ней ценного нет, мазня какая-то. А он уперся, нет и все! Делай копию. Я, говорит, эту картину у одного из водопроводчиков с боем отобрал, он ее «на память» хотел прихватить. Все равно, мол, выбрасывать. Ценности в ней, конечно, никакой, но тогда зачем она ему понадобилась? Дмитрич сказал, что водопроводчик ему даже деньги за нее предлагал, но он не взял. Из музея, говорит, не могу ничего продавать, даже мусор. Если мусор из музея, говорит, кто-то хочет купить, значит, он имеет ценность.
— А что за картина-то, Ром? — полюбопытствовал Сергей Иванович.
— Да так, ни то ни се, — скривился Ромка. — Сидит мужик какой-то на обрыве, смотрит вниз. Рядом еще двое спят. Под обрывом речонка какая-то, но точно — не Волга, узкая больно. Голова у мужика — как кочан капусты, плечи — тоже широченные, руки длиннющие, особенно левая, а ножки — как у лилипута. Я и подправил-то всего чуть-чуть, а он говорит — переделывай, меня просили копию вот этой картины сделать, а у тебя другая получилась.
— Водопроводчик, что ль, просил? — хмыкнула я. — Так ему понравилась эта картина, что он даже копию Фомину заказал? Бывают же такие водопроводчики — с искусствоведческим уклоном!
— Не-е-ет, — покачал головой Ромка. — Дмитрич сказал, что копию ему какой-то краевед заказал. Уже после того, как водопровод починили.
— Дмитрич его, что же, прямо в подвал приводил? — спросила я, по репортерской привычке уточняя не совсем понятные мне детали. — Показывал все ваши подмоченные богатства?
— Нет, — в голосе у Ромки появилось недоумение. — Не показывал. Дмитрич сказал, что этот краевед ему точно описал, какая картина его интересует…
— Странно, — сказала я. — Откуда же тогда он узнал, что там хранилась эта никому не известная, никому не нужная картина. По-моему, ты минуту назад сказал, что Фомин назвал ее мусором.
— Не знаю, — пожал плечами Ромка.
— Боюсь, что картина, о которой рассказывает Рома, кому-то все же очень нужна, — заявил неожиданно Сергей Иванович.
Мы с Ромкой в недоумении уставились на него.
— Что вы имеете в виду? — спросила я.
— Я имею в виду, что речь скорее всего идет об одной знаменитой в наших местах картине, которая вот уже лет шестьдесят считается пропавшей, — сообщил нам Сергей Иванович. — И не смотрите на меня так странно… Я помню, как еще студентом наткнулся в старых подшивках областной газеты на очень мрачную историю, в которой эта картина — а я теперь сильно подозреваю, что Рома снимал копию именно с нее, — фигурировала в качестве, если можно так сказать, главной героини.
— Что за история? — спросила я.
— История с убийствами, арестами и расстрелами. Впрочем, в те времена убивали часто, а расстреливали еще чаще, — ответил Кряжимский. — Я не совсем уверен, что точно помню дату, память у меня на числа что-то слаба стала, но, кажется, случилось все это году в двадцать девятом — тридцатом, во времена массовой коллективизации.
Некто Семен Фролов из села Терновка Баландинского уезда, зачисленный в кулаки, в знак протеста порезал всю свою скотину в количестве двух коров, лошади и десятка овец. Самого Фролова расстреляли, а семью его выслали в Сибирь, разрешив забрать только личные вещи.
Жена Фролова, то есть уже вдова, кроме разрешенных предметов личного обихода, прихватила и эту картину, которая досталась ее мужу от его отца, ходившего в молодости с бурлаками от Астрахани до Нижнего. До Сибири, однако, Фроловы не доехали.
В Орске — это километров триста к востоку от Оренбурга по железной дороге — Фролова заболела тифом и вместе с двумя взрослыми уже, на выданьи, дочерьми и пятилетним сыном была высажена из товарного состава и отправлена в так называемый тифозный барак. В бреду она все повторяла, что завещает сыну Степе сохранить картину и найти клад, путь к которому эта картина якобы укажет.