Снаружи было темно, дорогу покрывала пленка льда.
Кевину Хаттону следовало бы ехать медленнее, но теперь, когда они уже были в пути, ему казалось, что они едут недостаточно быстро. Он уже давно не бывал в Маркусвилле. Он прожил там почти двадцать лет, но это ничего не значило. Другая жизнь, другое время. Порой, когда ему попадалась на глаза собственная фотография тех времен, Хаттону казалось, что это кто-то другой, не он, да это и не был он. Хаттон прекратил все отношения с родителями много лет назад, а когда потом из Маркусвилла уехали оба его брата, там не осталось никого, о ком бы он вспоминал, от страны его детства сохранился лишь тот снимок, засунутый куда-то на полку и с тех пор собирающий там пыль.
И вот теперь ему предстоит стереть часть этой пыли.
До Маркусвилла они доехали меньше чем за полтора часа. Хаттон всматривался в даль сквозь темноту за ветровым стеклом, все было и знакомо, и все же незнакомо. Тогда он не понимал, насколько в Маркусвилле все иначе. Малюсенький городок, не больше двух тысяч жителей на четыре квадратных километра. Такой маленький. Такой крошечный. Такой бесперспективный. Чтобы это понять, приходилось уезжать, рвать связи. Незачем сравнивать с остальными США, достаточно сравнить с остальным Огайо. Доходы на семью ниже среднего уровня. Накопления на семью — тоже. Доля черного населения — значительно ниже среднего уровня. Доля латиноамериканцев — гораздо ниже среднего уровня. Доля родившихся за границей — значительно ниже среднего уровня. Число студентов колледжей — ниже среднего уровня. Число жителей с высшим образованием — ниже среднего… он мог бы продолжать сколько угодно. Разве можно, уехав, о таком тосковать?
В столь поздний час улицы были почти пусты. Некуда пойти, некуда стремиться. Кевин Хаттон узнавал каждый дом. Во многих из них за цветами в горшках и пестрыми занавесками горел свет, Хаттон видел, что там движутся люди, жители Маркусвилла. И он бы стал одним из них, если бы не отправился искать другой жизни.
Они проехали по Мерн-Риф-драйв, и он кинул взгляд на тот дом, в котором когда-то жила Элизабет Финниган. Он знал, что ее родители все еще живут там, что они все еще скорбят. Ей было шестнадцать.
Рубен Фрай жил здесь же на углу, коротенькая улочка под названием Индиан-драйв. Тот же дом, все как и было. Кевин Хаттон остановил автомобиль и посмотрел на своего коллегу. Ему хотелось рассказать о том, что он чувствует, а он несомненно чувствовал, как что-то шевельнулось внутри, пока он сидел в автомобиле, стоящем у газона, и смотрел на входную дверь и окно, выходившее на улицу. Он столько раз ночевал здесь! Рубен был невысокого роста, толстый, порой странноватый, но он понимал все, чего не хотели понимать родители Кевина. Рубен не ругался на мальчишек, когда те разбили фонарь у дома, и не устраивал проблемы, когда они, забыв о времени и месте, вламывались в грязных ботинках на дорогой паркет. Рубен не придавал этому значения. Он просил их снимать ботинки, просил вытирать за собой пол, но никогда не повышал голос, и в нем никогда не звучало тех металлических нот, которые потом еще долго отдаются в голове.
Такой вот милый человек, и такая несправедливость.
Теперь Хаттон вылезет из автомобиля, постучит в дверь и объяснит, что должен задать несколько вопросов.
Кевин мерз, он был в пальто, но все равно ему было холодно.
Рубен Фрай открыл почти сразу. Он тоже не изменился. Пожалуй, только волосы чуть поредели, да чуть похудел, а в остальном — можно было подумать, что он проспал все эти двадцать лет. Они посмотрели друг на друга, их окружала темнота, и на морозе было видно, что они оба тяжело дышат.
— Да?
— Извините, что приходится беспокоить в такой поздний час. Вы меня не узнаете?
Они снова молча посмотрели друг на друга.
— Я узнал тебя, Кевин. Ты стал старше. Но все же это ты.
— Рубен, это Бенджамен Кларк, мой коллега из ФБР в Цинциннати.
Они поздоровались, низенький старичок и высокий молодой человек.
— Так получилось, Рубен, что мы должны задать вам несколько вопросов. А вернее, довольно много.
Рубен слушал, глядя Кевину в глаза.
— Скоро полночь. Я устал. Что такое? Что, нельзя подождать до утра?
— Нет.
— Тогда в чем дело?
— Можно нам войти?
Когда он вошел, комната словно завладела им. Кевин разглядывал обои, паласы, маленькую деревянную лестницу, что вела на второй этаж, медные цветочные кашпо во всех углах. Но главное все-таки этот запах. Этот воздух, будто сохранившийся с тех времен, чуть-чуть спертый, пах чем-то, связанным с юношескими воспоминаниями, и немного — трубочным табаком и свежеиспеченным хлебом.
Они сели за кухонный стол с красной рождественской салфеткой посередине, она, поди, пролежит тут до конца лета.
— Все как прежде!
— Ты знаешь, как бывает. Привыкаешь и не замечаешь, как все выглядит.
— Все красиво, Рубен. Мне здесь всегда было хорошо.
Рубен Фрай сел с торца, на этом самом месте он сидел еще тогда. Бенджамен и Кевин уселись за длинную сторону. Они оба смотрели на хозяина, и, кажется, Рубен немного сжался под их взглядами.
— Чего вы, собственно, хотите, мальчики?
Кларк полез во внутренний карман пиджака, достал фотографию и положил ее на стол перед Рубеном Фраем.
— Это касается вот этого человека. Нам кажется, что вы знаете, кто это.
Фрай уставился на фото. Лицо тридцатипятилетнего мужчины, бледное, худое, короткие темные волосы.
По трубочке капает лекарство, я это вижу, еще я вижу, как врач вкалывает иглу и вводит противоядие куда-то в бедро, мальчик должен очнуться, морфин лишь приостановил дыхание, я пытаюсь удержать его ноги, когда автомобиль поворачивает, я вижу его глаза, в них страх человека, который не понимает, что происходит.
— Что это, Кевин?
— Мне бы хотелось, чтобы вы ответили на этот вопрос.
Рубен Фрай продолжает смотреть на фотографию. Он протягивает вперед руку, поднимает снимок, держит его перед собой.
— Я не знаю, что это. Ты-то сам понимаешь, что это такое?
Кевин Хаттон смотрит на человека, который ему так симпатичен. Он пытается прочесть хоть что-то на этом круглом лице, в опущенных глазах, которые глядят на фотографию. Он не знает, удивление ли это или смятение. А что, если это все просто театр?
— Но ведь вы узнаете его, Рубен.
Рубен Фрай покачал головой:
— Мой сын мертв.
Я вижу его. В последний раз. Я это знаю. Так надо. Он выглядит испуганным. Он поднимется на борт самолета, и все кончится. Мне не нравится, что он так напуган. Но потом ему станет лучше. Так надо.
— Рубен, посмотрите на фотографию еще раз.
— Это мне ни к чему. Волосы короче. Кожа светлее. Этот человек похож на него. С одной, видимо, разницей, что этот — жив.
Хаттон подается вперед — если сидеть ближе, то, возможно, сказать будет легче.
— Рубен, я хочу, чтобы вы выслушали меня. Эти снимки сделаны двадцать восемь часов назад. В Стокгольме. В столице Швеции. Человек с фотографии утверждает, что он Джон Шварц.
— Джон Шварц?
— Но это ненастоящее имя. Мы получили отпечатки пальцев и пробы ДНК из шведской полиции. Они идентичны тем, которые есть у нас, которые были взяты раньше.
Хаттон немного подождал, надо убедиться, что их взгляды встретились, прежде чем закончить:
— Они идентичны тем, что были взяты у вашего сына.
Рубен Фрай вздохнул, или хмыкнул, трудно было понять.
— Ты знаешь, что он умер.
— Лицо на этой фотографии принадлежит Джону Мейеру Фраю.
— Ты сам был на похоронах.
Кевин Хаттон положил ладонь на руку Рубена, рукав закатан до локтя, как всегда.
— Рубен, мы хотели бы, чтобы вы поехали с нами в Цинциннати. Мы там вас допросим. Сейчас уже поздно. Так что вы доспите там. Я найду для вас хорошую кровать. А утром мы проведем обстоятельный допрос.
Кевин Хаттон и Бенджамен Кларк ждали в прихожей, пока Рубен Фрай медленно упаковывал туалетные принадлежности и смену белья в слишком большую сумку.
Они не торопили его.
Как-никак он только что увидел своего умершего сына на недавно сделанной фотографии.
Часть 2
За семь лет до этого
Казалось, что новый год наступил уже давно, а ведь всего несколько дней прошло, но у Вернона Эриксена стало легче на душе: наконец-то все кончилось — это постоянные нескончаемые разговоры и ожидания, когда все вокруг готовятся к этому главному в жизни празднику, чтобы разодеться в самые лучшие свои наряды, а потом в очередной раз испытать разочарование, поняв, что мечты остались лишь мечтами.
Всякий раз эта досада.
Тяжесть последних часов, которые словно липнут к коже, последний день года следовало запомнить, а Вернон испытывал к нему отвращение, почти страх, вспоминались все, кто покинул его, и одиночество становилось еще ощутимее.