Он обернулся ко мне, взглянул искоса:
– Не знаю. В точных науках нет нравственных проблем. Есть желание наблюдать и анализировать факты.
Утром в мой кабинет заглянул Шатохин. Нечасто балует меня визитами мой прокурор, и всегда его приход имеет какое-то определенное значение. Для всех незначительных повседневных дел он вызывает меня к себе.
Наморщив нос, Шатохин разогнал рукой дым и недовольно сказал:
– Как ты живешь в такой атмосфере?
– С отвращением…
– Оно и видать, – покачал осуждающе головой Шатохин. – Слушай, чего говорю: старея, люди приобретают массу дурных привычек и напрочь забывают хорошие. Ты этого не замечал?
– Как же я могу не замечать этого? – смирно согласился я. – Моя жизнь – постоянная иллюстрация к этому безусловно правильному тезису. Я утешаюсь, правда, недостоверной идеей, что к старости эти потери восполняются приходящей с годами мудростью.
– Ага, как же! – захохотал прокурор. – Ты это кому-нибудь другому рассказывай. Я-то знаю, что с годами наша глупость просто крепнет на известке склероза… надо сейчас, пока мы молоды, держать себя в форме.
Это была чистая уступка вежливости – из нас двоих Шатохин, конечно, считал молодым только себя. У него вообще был дифференцированный возрастной подход. Меня он считал дряхлым дедушкой с единственной жизненной перспективой – пенсией. Но если бы завтра случилось чудо и меня ни с того ни с сего назначили прокурором области, Шатохин сразу бы перевел меня в своей возрастной таблице в группу юных атлетов.
Он засмеялся каким-то своим мыслям и весело сказал:
– Да и вообще вопрос с человеческой мудростью – штука довольно неясная. Сегодня – мудрость, завтра – вздор. Кто знает наверняка, что это такое – мудрость? Ты знаешь? Наверняка?
– Наверняка не знаю. Но думаю, что догадываюсь…
– Поделись, будь другом.
– Мне кажется, что мудрость есть познание меры добра и зла.
– Перестань, кто и когда эту меру может вычислить? – махнул на меня рукой Шатохин. – Мудр, кто знает нужное, а не многое. Умствуешь лениво, когда гимнастику неохота делать…
В нем действительно играла молодая сила. Оглянувшись, чтобы убедиться в нашей уединенности, он сказал:
– Вот как надо держать себя…
Оперся ладонями на два письменных стола, напружинился, ноги плавно оторвались от паркета и поплыли вверх, и сам он разгибался, как резиновый, пока не замер в стойке на руках. Ноги вытянул, и, хотя лицо его густо покраснело от напряжения, он подмигнул мне и легко, мягко спрыгнул на пол. И снова подмигнул заговорщицки:
– Понятно?..
Понятно, но недостижимо. Как запряженному в телегу мерину, глазеющему на скачки. И еще одно сожаление, чисто практическое, томило меня. Я жалел, что жена Шатохина, хорошенькая телевизионная дикторша, после сводки погоды не может показать всем своего прекрасного, стоящего сейчас на руках мужа. Я глубоко убежден, что все потенциальные преступники, проживающие или работающие в нашем районе, после этой передачи навсегда отказались бы от идеи нарушить закон, поскольку любая надежда обыграть такого прокурора должна выглядеть абсурдом.
– Дела еще не совсем задавили? – спросил он с некоторым участием.
– Да ничего, кряхтим и тянем…
– А ты помнишь, что у тебя истекают сроки по делу Степанова? Убийство и тяжкие повреждения? Он ведь давно сидит?
– Да, я помню. – Затянулся сигареткой так, как вдыхают воздух перед броском в воду, и безразличным голосом сказал: – Я буду у вас просить отсрочку по делу.
– Что-о? – безмерно удивился Шатохин. – Отсрочку? Там же ведь все проще пареной репы!
– Это не совсем так, – покачал я головой. – Там, наоборот, есть еще много невыясненного…
– А что же ты не выясняешь? Время бежит! Весь город говорит об этой истории! Мы с тобой игнорировать общественное мнение не можем! Мне уже звонили… – Шатохин сделал какой-то неопределенный жест рукой вверх, означающий, видимо, что его абонент находится где-то высоко. Может быть, Шатохин связан телефоном с Господом Богом?
– Я как раз выясняю все непонятное в этой истории. Уверен, что там, откуда вам звонили, – я тоже показал рукой вверх, – хотят, чтобы я выяснил правду, а не успокоил общественное мнение поспешным сообщением о наказании сомнительно виновного…
– Как это – сомнительно виновного? – обомлел Шатохин. – Сознавшийся в преступлении убийца сомнительно виновен?
– Убийца, безусловно, виновен, – постарался я успокоить Шатохина. – Но вот с его признанием есть у меня сильные сомнения.
– Почему? В чем дело? Он что, изменил показания? Он же раньше во всем признавался!
– Он не менял показаний. И продолжает во всем признаваться…
– Чего же ты добиваешься?
– Правды. И я не считаю признание царицей доказательств. Было время, когда следствие, орудуя признанием как дубиной, завело всех очень далеко…
Шатохин побледнел и от ярости прикусил нижнюю губу.
– Это вы мне говорите?! Да как вы смеете! Это что за разговоры? Я вас что, заставляю нарушить закон? Я вас понуждаю получать признания от обвиняемого? Следствие основывалось все время на показаниях всех – вы слышите: всех! – участников дела, в том числе на признании убийцы! И он продолжает признаваться вам! Вы его бьете? Или пытаете голодом?..
– Нет, я его не пытаю и не бью…
– Да если бы я узнал!.. Я бы в тот же день выгнал вас!.. Под суд отдал! И вы мне говорите…
– Я говорю вам, что не верю в его признание! И потерпевшим не верю! – заорал я на Шатохина, и он смолк – так это было для него неожиданно.
Наступила долгая пауза, в которой мы оба тяжело дышали, будто вместе сделали стойку на руках, и продолжали разговор сдержанно, приглушенными голосами, как и надлежит говорить людям, стоящим вниз головой.
– Вы считаете, что это не Степанов сбил Дрозденко и Егиазарова? – спросил негромко Шатохин.
– Нет, этого я не считаю. Скорее всего так оно и произошло. Но совершенно неясно по делу, что происходило перед дракой и наездом. А это исключительно важно! И свидетелям этим я не верю!
– Чем же они вам так не понравились?
– Не знаю, мне трудно это объяснить. Они все так прекрасны, что хочется выучить заграничный язык и говорить с ними только по-иностранному…
Шатохин, сдерживаясь изо всех сил, сказал сквозь зубы:
– Судя по темпам вашего расследования, у вас должно быть полно свободного времени. Можете употребить его на изучение заграничного языка…
– Не премину воспользоваться советом. Возможно, мне тогда удастся понять, почему они все время врут…
– А что они врут? – преодолел себя и спросил с интересом Шатохин.
– Все, что угодно. Но мне кажется, главное в их лжи – это версия, по которой драка и наезд на автоплощадке не имеют никакой предыстории…
Шатохин не успел ничего ответить, потому что раздался стук в дверь и возник лейтенант Уколов. Из-за его спины вынырнул коренастый немолодой человек с лицом красно-серым, как вчерашний зельц. Он быстро протер очки, огляделся и, не давая сказать Уколову слова, подсунулся ко мне с протянутой рукой, короткой и негнущейся, как милицейский жезл.
– Здравствуйте, товарищ. – Он быстро посмотрел на Шатохина и ему дал подержаться за свою маленькую деревянно-жесткую ладошку. – И вы, товарищ, тоже здравствуйте…
Меня, сидящего за столом, он явно посчитал начальником не в пример скромно стоящему сбоку Шатохину. Да и оценочно-возрастные критерии, вероятно, были у него иные, чем у прокурора.
– Моя фамилия Абдраззаков. Саид Абдраззаков, рад с вами познакомиться, очень доволен, что меня разыскал лейтенант. Я ведь проживал в триста седьмом номере пансионата и, можно сказать, был очевидцем происходившего безобразия. У вас курить можно? – Он уже достал пачку «Беломора», спички и стопочку маленьких листиков неизвестного назначения.
– Да-да, конечно, курите, пожалуйста… – сказал я злорадно, вспоминая шатохинский плакат о бесчисленных часах, проведенных нами на дороге. Прокурор посмотрел на нас с печальным отвращением, махнул рукой и пошел к выходу. У двери задержался на миг и сухо сказал:
– Каждые три дня докладывайте мне движение по делу.
Абдраззаков повертел своей юркой головой и спросил:
– Может, я ошибся, может, надо всю истину открыть ушедшему товарищу?
– Нет-нет, все правильно, – успокоил я его, усаживая на стул. – Всю истину вы откройте сначала мне, а потом мы ее доложим ушедшему товарищу…
Абдраззаков закурил свою «беломорину» и сразу же сипло закашлялся, заперхал, слезы выступили на его глазах, а красно-серое лицо стало равномерно бурым. Кашляя, он взял из стопочки верхний листик и ловко свернул из него фунтик, а продышавшись, ссыпал туда пепел.
– Вот пепельница, возьмите, – предложил я.