— Завоеванием человеческого сознания, — ответила Аня.
— Значит, мы в чем-то коллеги, — не то спросил, не то согласился Сергей Владиславович.
— Пытаюсь навязать людям то, что им не особо нужно. Рекламой. Вот, например, придумала вчера рекламу для телефонов «Нокия». «Безрукие — без „Нокии“». Так не прошло. А по-моему, так гениально.
— Ну да… Еще бы лучше было «Безногие — без „Нокии“».
— Ну, в общем, по-моему, идея полной беспомощности и даже ущербности индивидуума без телефона «Нокия» передана на все сто процентов. Ну, можно еще донести такую информацию, что только деревянные по уши не пользуются этим телефоном — «Пиноккио без Нокии». Сама не знаю, как до этого докатилась. Слушала вас и думала, вот люди делом занимаются. Спасением человечества. А я…
— Еще неизвестно спасением ли, — вздохнул Брежнев. — Может, и наоборот…
Они гуляли по старому парку до тех пор, пока аллеи не стали совсем насупившимися и сумрачными.
— Все ученые занимаются разными науками, — говорил Брежнев. — Это Вавилонское столпотворение. Все говорят на разных языках. Физик не понимает генетика. Химик не понимает физика. А ведь наука — это разгадывание Божественного замысла. Это раскопки. Ученые счищают пылинки хаоса с хребтов законов. Как бы это высокопарно ни звучало, так оно и есть. Для меня веры не существует, потому что верить можно только в то, чему нет доказательств. А моя работа — это постоянное доказательство рукотворности мира.
— А в чем это доказательство выражается?
— Ты умеешь вязать? — неожиданно спросил он. — Я тоже умею. В детстве научился. Но я вот о чем. Когда тебе показывают, как двигать спицами — это очень просто. А если бы тебе дали носок и сказали, пойми сама, как он сделан. И даже не намекнули бы на то, что нужны спицы. Ты бы мучилась с ним неизвестно сколько. Ты бы сначала смотрела, потом резала, потом вдруг тебе бы повезло, и ты на пятидесятую попытку нашла бы нитку, за которую надо потянуть и все распускается. Возможно, ты и начала бы что-то понимать. Но так никогда и не смогла бы сделать ничего подобного. Я уж не говорю о повороте пятки.
— А при чем здесь наука?
— При том, что наука — это распутывание носков, связанных Богом. А он связал их еще и с узором, что значительно затрудняет задачу. За всю свою жизнь мне, может быть, удалось понять, как связана одна только петелька. И то это наполняет меня таким восторгом. У человечества коллективный разум. В этом наша сила. Но в этом и наша слабость. Бог не дает осмыслить свой замысел. И защищается с помощью современной Вавилонской башни. Нет единого интеллекта, который бы владел всей информацией. Один человек не знает ничего. Даже ученый. Это ж представить только — физики и химики разные факультеты заканчивают. Физика и химия разделены! Вот представь только — у Бога есть алфавит. Гласные изучают химики. Согласные — физики. Сможет кто-то из них хоть что-нибудь прочесть и понять? А потому и последствий научного прогресса никто до конца предугадать не может.
— То есть как это — не может?
— Ну вот представь, клонирование человека запрещено. Но все же понимают, что запрет этот долго не протянет. Исследования ведутся. Это реальный путь к спасению человека от множества болезней. Возможность создавать запчасти. Выращивать новое сердце взамен истрепанному. Новую печень взамен испитой. Новые легкие взамен прокуренных. И все это родное, неотторгаемое. Следовательно, продолжительность жизни и ее качество резко повысятся. Но для кого? Для тех, кто сможет заплатить за это. А через некоторое время это приведет к разделению общества уже не на классы, а на виды. Те, у кого есть деньги, генетически изменятся. Появится новый вид. Биологический. Это разделение будет фатальным. Отсюда рукой подать до геноцида. И что станет с человечеством?
— Да экологическая катастрофа какая-нибудь раньше случится… Вот я читала недавно, что весной медведям есть нечего и они собирают по лесу пластиковые бутылки. Собирают и грызут. Нравится им. А потом… Лето они еще протягивают. Но весь этот хлам лежит у них в животе и не растворяется. А потому они не набирают на зиму вес. И спать не ложатся. Начинают шататься по лесу. А шатунов принято пристреливать.
— Так за пару лет всех и перестреляют, — сказал Брежнев, но думал он, похоже, уже совсем о другом. — Давай, Анечка, поедем куда-нибудь поужинаем и согреемся. Да… В Испании-то потеплее будет.
В ресторанчик поехали уже в сумерках. Надо было позвонить Корнилову, но вспомнила Аня об этом только в машине. Вчера она про встречу с отцом ничего ему не сказала. Наверное, боялась сглазить. А может, боялась себе признаться в том, что просто говорить не хотела. Не хотела его огорчать. Уж как-то очень болезненно он воспринимал ситуацию с домом и с Аниным благодетелем-родителем. Как будто бы это не отец ее, а могущественный поклонник. Как будто это был немой упрек самому Корнилову, такой дом за всю свою жизнь не заслужившему.
Странно все-таки устроен был Анин муж. Необычная, какая-то поэтическая ревность, даже там, где ее в принципе быть не может и не должно. Пока ехали ужинать, она все же мужу позвонила. Сказала, что приедет поздно. Он не стал задавать ей никаких вопросов. Но по голосу она поняла, что при очной ставке вопросы непременно возникнут. И даже на некоторое время расстроилась. Огорчать его Аня вовсе не собиралась.
В маленьком японском ресторане на Петроградской миловидная официантка калмыцких кровей окинула Брежнева цепким оценивающим взглядом. По Ане скользнула, как по предмету неодушевленному, давая понять, что такому импозантному мужчине она явно не пара. Ане даже смешно стало. Как это прекрасно, что отцовское чувство не зависит от таких мелочей, как красивое платье и вечерний макияж. Сегодня Аня была в своем абсолютно естественном виде. Хочешь узнать свою дочь, посмотри на нее, как на ребенка, без всякой косметики. Комплексов по этому поводу у Ани не было никогда. И она шепнула, наклонившись через стол:
— Она подумала, что я ваша девушка. Я вас компрометирую… Ей кажется, что вам положено появляться в свете с женщиной в бриллиантах и манто?
— Что она понимает в женщинах… — Он посмотрел на Аню необыкновенно теплым взглядом. — Быть рядом с такой девочкой, как ты, — для меня честь.
— Ну что ж… Принимается, — промурлыкала Аня, вполне довольная.
На столе мягко светил японский фонарик из рисовой бумаги. За окном моросил мелкий дождь. Брежнев закурил, спросив у нее разрешения. Волнение отпустило, и когда калмычка принесла заказанные ими суши, Аня почувствовала безумный голод. После поездки в Японию она считала себя большим спецом в японской кухне. А когда оторвалась от разглядывания красочного «мориавасэ Фунэ» и уже собиралась схватить палочками любимое «сякэ кунсэй абогадо носэ», наткнулась вдруг на пристальный взгляд Сергея Владиславовича. Он затянулся сигаретой, улыбнулся одним краешком губ и отвел глаза, глядя на медленно рассеивающийся дым. А потом сказал:
— Ты очень похожа на Машу… На свою маму. Странное ощущение… Как будто бы вернулся в прошлое. Как будто снова двадцать лет. — И после небольшой паузы спросил немного другим голосом: — Как она поживает?
— Ничего. Прожили с отцом больше двадцати лет. У него свой музей, краеведческий. У нее хозяйство. В город не перебрались, хотя была возможность. Так что все неплохо. Расскажите мне о вас с ней, — попросила его Аня вкрадчиво, боясь спугнуть тему, ради которой пришла на эту встречу. — Что это было?
— Она тебе ничего не рассказывала? — небрежно спросил он, стряхивая пепел с сигареты.
— Никогда. — Аня смотрела на него во все глаза, подавшись вперед.
— Знаешь, возможно, она этого никогда и не сделает. Это ее право. Ей не захочется разрушать твои представления о ней, как о матери. Мы не можем думать объективно о своих родителях. А ведь наши мамы были когда-то девочками. И чем легкомысленнее была девочка, тем скорее она становилась мамой. А нам почему-то кажется, что мамой она стала потому, что, наоборот, была очень серьезной. Если бы человечество само решало, когда ему иметь детей, нас бы уже давно не было на Земле. Ты — взрослая девочка. Ты замужем.
— Да. И не в первый раз…
— Удивительно, когда ты все успела… Значит, знаешь, что отношения между мужчиной и женщиной бывают разными.
— Да, знаю, — сказала Аня. — Вот только вопрос, насколько разными…
— Можно прожить с одним человеком тридцать лет и три года, а можно три дня. И что из этого было любовью, а что нет — не нам судить. Верно?
— Может быть, и так.
— Она была вылитая Одри Хепберн, — сказал человек, похожий на Ричарда Гира. — Ты тоже на нее похожа. Но Маша… Девочки тогда носили платьица. И эти распахнутые глаза. Улыбка. Жемчужная… Она все время смеялась. Ее нельзя было не заметить. И я, конечно, заметил. И не только я… Это, может быть, все и решило. Я привык своего добиваться. И смотреть не мог на всех этих комсомольских вожаков, которые вокруг крутились. Ну что тут сделаешь?.. Комсомол — это молодость. Как тут без любви.