Данилов пошел умываться, а Никитин взял гитару, которую оставил здесь предыдущий жилец.
Он пробежал пальцами по струнам и запел:
Это было весною,
Зеленеющим маем,
Когда тундра оделась
В свой зеленый наряд.
Мы бежали с тобою,
Ожидая погони,
Ожидая тревоги,
Громких криков «Назад!».
По тундре, по железной дороге,
Где мчит курьерский Воркута-Ленинград.
Данилов вошел, послушал.
— Опять?
— Что «опять»? — непонимающе переспросил Никитин.
— Блатнягу поешь. Что, других песен нет?
— Так я же, товарищ подполковник, в МУРе работаю, а не в филармонии.
— Оно и видно.
Никитин, чувствуя изменение настроения, быстро натянул шинель и исчез.
— До чего же у него в башке мусора много, — с недоумением сказал Данилов. — Где он этого всего поднабрался?
— Он опер классный, — примирительно сказал Муравьев.
Он везде ориентировался, как в своей родной Туле. Даже в лесу.
И в Ленинграде путем опроса населения он быстро нашел дорогу к Измайловскому проспекту, сделав по пути кучу добрых дел: разогнал дерущихся пацанов, помог женщине достать воды из канала, заволок на пятый этаж дрова старику.
Чувствуя себя благородным и сильным, спешил Колька Никитин к собору на свидание с худой, большеглазой девушкой Олей. Понравилась она ему. Сразу понравилась. То ли глаза ее светлые в пол-лица, то ли еще что. Да разве можно сказать, за что тебе нравится человек? Наверное, нет.
Никитин шел, насвистывая танго. Чувствуя силу и молодость. Даже мороз его не брал.
Он всего лишь три раза обошел вокруг собора, и появилась Оля.
— Не замерзли? — спросила она.
— Пока нет, — Никитин полез в карман, — бегал по вашему городу, цветы искал. Говорят, что зимой не растут. Так это вместо них.
— Что это?
— Шоколад.
— Коля, я его вечность не видела.
— Тем более берите.
Оля взяла плитку, понюхала.
— Да вы ешьте, что его нюхать-то.
— Вы из Москвы, Коля?
— Да.
— И всю войну там были?
— Нет, я с первого дня по май сорок второго воевал. Ранили меня и списали по месту прошлой службы.
— В госпитале лежали?
— Все было, и резали и шили. А вы, Оля, неужели всю войну здесь?
— Да. В комсомольской дружине. Пожары гасили, дрова заготовляли, немощным помогали, хоронили мертвых.
Никитин молча слушал рассказ девушки. И все, что происходило с ним, начинало казаться ему пустым и легким в сравнении с тем, что пережила его спутница. До чего же многолика война! И какой стороной ни поверни — везде одно сплошное горе.
Перед ними в сумерках лежал широкий и прямой, как шпага, Измайловский проспект. Ветер носил по нему клочья снега, неприятно бьющие в лицо. Но они не чувствовали ни ветра, ни холода. Им было хорошо вдвоем в этом огромном городе, на этой громадной земле.
Гости пришли ровно в двадцать. Сняли шинели и стали у стола, потирая руки.
— Ну и стол ты сочинил, Данилов, — сказал Трефилов. — Я давно такого изобилия не видел.
На столе лежали две пачки печенья, крупно нарезанная копченая колбаса, банка американского шпига, сахар.
— Садитесь, — пригласил Данилов и достал из мешка коньяк, разлил коричневую ароматную жидкость по стаканам.
— За победу, — сказал начальник ЛУРа и выпил залпом. Потом выпили еще, закусили. Данилов и Муравьев старались есть меньше, подкладывая куски побольше и вкуснее гостям. За столом они говорили о работе. Потому что о чем ни начинали беседу, она опять переходила на нелегкую службу.
Данилов и Муравьев услышали такое, что не узнаешь в сухих строчках оперативных материалов, не прочтешь в газетах. Голодные, чуть живые от истощения люди боролись с бандитами и спекулянтами, ракетчиками и агентами врага.
И увидел Данилов комнату, полную продуктов, и человека увидел, сидящего углу, и Трефилова увидел, упавшего от голода в обморок. Данилов слушал их рассказ, смотрел на этих людей и думал о том, что пройдет время, люди расскажут о подвиге бойцов и офицеров на передовой, о доблестном труде рабочих у станков, а вспомнят ли о них? Ведь служба в милиции должна быть незаметной. Человек просто не должен ощущать, что его охраняют.
Они говорили о своей службе, вспоминая трагические и смешные случаи. Говорили о будущем, которое казалось им прекрасным, тем более что фашистов гнали на всех фронтах.
Вскоре пришел Никитин. Он был неожиданно тих и задумчив. Снял шинель, поздоровался, спросил разрешения сесть к столу. Это было настолько непохоже на него, что Данилов спросил даже:
— Ты, Коля, не заболел?
— Здоров, Иван Александрович.
— Ну-ну.
— Это у Николая нравственная перестройка началась, — съязвил Игорь.
Никитин глянул на него быстро, но опять промолчал, сел у зашторенного окна и закурил.
— Слушай, Коля, сыграй что-нибудь.
Никитин встал, взял гитару, подумал немного, подбирая на струнах мелодию, и запел есенинские стихи о клене. До чего же хорошо пел Никитин. Грустная вязь прекрасных слов обволакивала слушателей, уносила их из этой комнаты и этого времени. Каждый, слушая, думал о чем-то потаенно своем, словно только сейчас встретился с первой любовью.
Разошлись они поздно. Давно уже не выходили им такие вечера.
— Спасибо, братцы, — сказал начальник ЛУРа, — на целый год зарядились хорошим настроением. До завтра.
И наступило завтра. Среда наступила.
Оперативники кольцом охватили дом восемь на Салтыкова-Щедрина. Трефилов был человеком серьезным, он учел все проходные дворы, сквозные подъезды, развалины. Запечатал он улицу. Накрепко. В своей работе подполковник не признавал формулировки «незапланированная случайность».
— Пошли, — сказал он Данилову, — навестим гражданина Суморова Андрея Климыча.
Третья квартира была на первом этаже. По раннему времени светомаскировочные шторы еще не поднимали. Кроме штор в окошко были вделаны решетки из толстого железа. Берег свою квартиру завмаг.
— Привыкает, — Никитин бросил папиросу. — Решетка-то прямо тюремная.
Стучать им пришлось долго. Видно, крепко спали в этой квартире.
— Кто? — наконец послышался за дверью женский голос.
— Из домоуправления, — сказал приглашенный в качестве понятого дворник, — Архипов.
Дверь распахнулась. На пороге стояла миловидная блондинка в шелковом халате, по которому летали серебряные драконы. Она была хорошенькая, молоденькая, теплая со сна.
— Ой! — вскрикнула она. — К кому вы? К кому?
— К вам, — сказал Трефилов, по-хозяйски входя в квартиру. — Хозяин-то где?
— Нет его. Нет. На базу уехал.
— А врать старшим нехорошо.
Трефилов и Данилов вошли в спальню. На широкой старинной работы кровати, отделанной бронзой, кто-то лежал, укрывшись с головой одеялом. Трефилов сдернул его, и Данилов увидел маленького лысого человека в яркой атласной пижаме.
— Что же это вы, Суморов, к вам гости пришли, а вы в пижаме?
— Я сейчас, я сейчас...
Никитин пересек комнату, он привычно проверил под подушкой, потом взял висящую одежду, похлопал.
— У меня лично нет оружия, не имею.
— Береженого бог бережет, не береженого конвой стережет, — мрачно сострил Никитин.
— У меня постановление прокурора на производство обыска в вашей квартире и во всех подсобных помещениях. Согласны ли вы выдать добровольно незаконно полученные продукты?
Суморов уже переоделся в полувоенный костюм, первая растерянность прошла, и он оценивающе разглядывал офицеров милиции, мучительно высчитывая, что для него выгоднее.
— Запишите добровольную выдачу.
— Битый, видать, сидел, — прокомментировал Никитин.
— Было, начальник, так как?
— Запишем, — твердо сказал Трефилов.
Никогда еще Данилов не видел в доме столько продуктов сразу. Десять ящиков шоколада, три — водки и шесть — портвейна, десять ящиков консервов, пять ящиков зеленого горошка, семьдесят буханок хлеба. Ванна была полна подсолнечным маслом, шкаф завален рафинадом.
Понятые, сжав зубы, смотрели на немыслимое богатство.
— Этими харчами, — сказал Трефилов, — неделю детский сад кормить можно.
Ленинградские оперативники старались не смотреть на продукты. И Данилов, вспоминая вчерашний разговор, думал о том, как тяжело было им, голодным, истощенным, изымать у этой сволочи продукты. Видеть, трогать и не взять ничего. В общем-то, какая разница — бриллианты, золото, деньги, продукты, для них они теряли свою первоначальную ценность, превращаясь в безликие предметы изъятия.
Один из оперативников побледнел. Под глазами резко обозначились синие круги, он, шатаясь, вышел в коридор.