– Но вот сейчас, – сказала Миллисент, – все стало гораздо лучше.
– Да, – сказал он, – все стало лучше, и это хуже всего.
Он помолчал, потом начал снова, проще и тише:
– Джек и Норман – хорошие ребята, очень хорошие. Они сделали все, что могли. Что ж они сделали? Они замазали зло. Многое надо забыть, не упоминать в разговоре – нужно считать, что все стало лучше, милосердней. В конце концов, это старая история. Но что тут общего с тем, что есть, с реальным миром? Никто не просил прощения. Никто не раскаялся. Никто ничего не искупил. И вот тогда, на гребне волны, я взмолился, чтобы мне дали покаяться – ну утонуть хотя бы… Неужели вы не поняли? Все были не правы, весь мир, а ложь моего отца красовалась, как лавровый куст. Разве такое искупишь респектабельностью? Тут нужна жертва, нужна мука. Кто-то должен стать нестерпимо хорошим, чтобы уравновесить такое зло. Кто-то должен стать бесполезно хорошим, чтобы дрогнула чаша весов. Отец жесток – и приобрел уважение. Кто-то должен быть добрым и не получить ничего. Неужели и сейчас непонятно?
– Начинаю понимать, – сказала она. – Трудно поверить, что может быть такой человек, как вы.
– Тогда я поклялся, – сказал Алан, – что меня назовут всем, чем не назвали его. Меня назовут вором, потому что он вор. Меня обольют презрением, осудят, отправят в тюрьму. Я стану его преемником. Завершу его дело.
Последние слова он произнес так громко, что Миллисент, сидевшая тихо, как статуя, вздрогнула и рванулась к нему.
– Вы самый лучший, самый немыслимый человек на свете! – крикнула она. – Господи! Сделать такую глупость!
Он твердо и резко сжал ее руки и ответил:
– А вы – самая лучшая и немыслимая женщина. Вы остановили меня.
– Ужасно! – сказала она. – Страшно подумать, что ты излечила человека от такого прекрасного безумия. Может, все-таки я не права? Но ведь дальше идти было некуда, вы же сами видите!
Он серьезно кивнул, глядя в ее глаза, которые никто не назвал бы сейчас ни сонными, ни гордыми.
– Ну вот, теперь вы знаете все изнутри, – сказал он. – Сперва я стал Дедом Морозом – влезал в дом и оставлял подарки в шкафах или в сейфах. Мне было жаль старого Крэйла – ведь эта интеллектуальная идиотка не дает ему курить, – и я подбросил ему сигар. Правда, кажется, вышло только хуже. И вас я пожалел. Я пожалел бы всякого, кто нанялся в нашу семью.
Она засмеялась.
– И вы мне подбросили в утешение серебряную цепь с застежкой.
– На этот раз, – сказал он, – цепь сомкнулась и держит крепко.
– Она немножко поцарапала мою тетю, – сказала Миллисент. – И вообще причинила немало хлопот. А с этими бедными… Мне как-то кажется, что вы им тоже причинили немало неприятностей.
– У бедных всегда неприятности, – мрачно сказал он. – Они все, как говорится, на заметке. Помните, я вам рассказывал, что у нас не разрешают просить? Вот я и стал помогать им без спроса. Писал под чужим именем и помогал. А вообще вы правы – долго так тянуться не могло. Когда я это понял, я понял еще одно – о людях и об истории. Те, кто хочет исправить наш злой мир, искупить его грехи, не могут действовать как попало. Тут нужна дисциплина, нужно правило.
– Алан, – сказала она, – вы опять меня пугаете. Как будто вы сами из них: странный, одинокий.
Он понял и покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Я разобрался и в себе. Многие ошибаются так в молодости. А на самом деле не все такие. Одни такие, другие нет. Вот и я не такой. Помните, как мы встретились и говорили о Чосере и о девизе: «Amor vincit omnia»?
И, не выпуская ее руки, глядя ей в глаза, он повторил слова Тезея о великом таинстве брака – просто, будто это не стихи, а продолжение беседы. Так я их и запишу, на горе комментаторам Чосера:
– «Великий Перводвигатель небесный, создав впервые цепь любви прелестной с высокой целью, с действием благим, причину знал и смысл делам своим: любви прелестной цепью он сковал твердь, воздух, и огонь, и моря вал, чтобы вовек не разошлись они…»[6]
Тут он быстро склонился к Миллисент, и она поняла, почему ей всегда казалось, что сад хранит тайну и ждет чуда.
И для читателя, и для писателя будет лучше, если они не станут гадать, в какой стране произошли эти странные события. Оставим такие мысли, твердо зная, что речь идет не о Балканах, любезных многим авторам с той поры, как Антони Хоуп разместил там свою Руританию. Балканские страны удобны тем, что короли и деспоты сменяются в них с приятной быстротой и корона может достаться любому искателю приключений. Однако крестьянские хозяйства остаются все в той же семье, виноградник или сад переходят от отца к сыну, и несложное равенство земельной собственности еще не пало жертвой крупных финансовых операций.
Словом, в странах этих семья может жить спокойно, если она – не королевская.
Все иначе в стране, которую мы опишем. Как бы мы ее ни определили, важно лишь то, что она высокоцивилизованна. Там царит образцовый порядок, и августейшее семейство живет спокойно под охраной полиции, которая никого не обижает, кроме лекарей, лавочников, мастеров и тому подобного люда, если он окажется помехой для указанных выше операций. Может быть, это – одно из маленьких немецких государств, зависящих от шахт и фабрик, может быть, что-то входившее прежде в Австрийскую империю. Неважно; с читателя хватит, если мы сообщим, что современное и просвещенное сообщество преуспело во всех науках, упорядочило все учреждения – настолько преуспело, так упорядочило, что подошло вплотную не к дворцовому перевороту, а к одному из тех сотрясений, которые начинаются всеобщей забастовкой, а кончаются разрухой.
Угроза была тем реальней, что в соседней стране, большой и промышленной, все это уже случилось. Шесть генералов сражались друг с другом, пока остальных не одолел некий Каск, в прошлом – даровитый начальник колониальных войск, расположенных в той местности, по слухам метис или мулат (что, несомненно, утешало его жертв). Что до нашей страны – назовем ее Павонией, – она видела в нем удачный пример тяжкой неудачи.
Обстановка в Павонии накалилась, когда пошли загадочные слухи о каком-то Слове. Никто не знал толком, что это такое. Правительственные агенты клялись, что народ ждет от Слова полных и добрых перемен. Появилась странная статья, автор которой с безумной простотой доказывал, что всю истину можно и должно вложить в одно слово, как вкладывают книгу в один параграф, именуя это популяризацией. Толпы нетерпеливых, недовольных людей ждали Слова, всерьез полагая, что оно содержит и объяснение, и всю стратегию переворота. Некоторые говорили, что слухи пустил и создал известный поэт, который подписывал стихи только именем Себастьян и действительно написал четверостишие о Слове:
Друзья мои, ищите ключ к словам!
Тогда и Слово отворится вам,
Прекрасней солнца и прозрачней льдин.
Да, много слов; но ключ у них – один.
Служители закона никак не могли найти автора, пока его не повстречала на улице совсем нежданная особа.
Принцесса Аврелия Августа Августина и т. д., и т. п. (среди этих имен таилось имя Мария, которым ее и называли в семье) приходилась королю племянницей. Только что окончив школу, она еще не уловила разницы между королем и правителем, былых королей знала лучше, чем нынешних, и простодушно полагала, что кто-то относится к ним так серьезно, чтобы убить их или послушаться. Рыжая девушка с римским носом вернулась ко двору, в столицу, которую оставила в детстве, и очень хотела принести пользу, что естественно для женщин и опасно для знатных дам.
Конечно, она расспрашивала всех о загадочном Слове и о причине волнений. Что до Слова, ответить ей не мог никто, что же до волнений – почти никто в ее небольшом мирке.
Надо ли удивляться, что она гордилась, когда, вернувшись домой, сообщила о встрече с автором стихов и виновником тревоги?
Машина ее неспешно двигалась по тихой улице, принцесса искала антикварную лавку, которую любила в детстве, и вдруг, рядом с лавкой, перед кафе, едва не наехала на странного человека с длинными волосами. Он сидел за столиком, на тротуаре, над бокалом зеленого ликера; длинные волосы дополнял длинный и пышный шарф. Я уже говорил, что время и место действия не очень важны для нас – и читатель может облечь эту сцену в моды любых времен и стран, тем более что в нынешней моде столько пережитков былого и провозвестий грядущего. Странный человек мог быть современником или творением Бальзака, мог быть и нынешним служителем искусств со вкусами футуриста и бакенбардами диккенсовского героя. Темно-рыжие волосы отливали, в сущности, не бронзой, а каким-то пурпуром, а до самой бородки, того же цвета, шею закрывал шарф, зеленовато-синий, как павлин. Многие знали, что шарф меняется – он зеленый, когда главенствует дух весны, лиловый, когда речь заходит о любовной печали, и даже становится черным, когда отчаяние приводит к мысли, что надо разрушить мир. Окраска шарфа зависела не только от настроения, но и от окраски неба, и непременно оттеняла как можно резче цвет бородки, которой поэт явственно гордился.