— Митя... Старик... Друг мой. — Лопух вздохнул наконец; потом закашлялся, тяжело, сухо. — Так ведь у него стрессов было поменее, чем у меня...
Это верно, подумал Степанов, стрессов у Потапова было мало, растение, а не человек, главное, чтоб вовремя «бросить в топку», ел по минутам, а Лопуха, бедолагу, сняли с работы за то, что его заместитель оказался проходимцем, жена после этого ушла, ютился по к о й к а м, пока Степанов не пристроил его на Мосфильм, администратором; Лопушок вновь поднялся, доказав свое умение работать, стал директором, лихо вел картины, но внутри-то кровоточило постоянно, нет ничего горше, чем несправедливое наказание, вот его и шандарахнуло; одно слово, стресс, когда только и кто его придумал?!
Ведь сам по себе ф а к т существовал во все времена: кого любимый обманул — стресс; у кого коня увели — тоже; не первую ведь тысячу лет такое в мире происходит, а на тебе, с л о в о изобрели совсем недавно, краткое слово, определяющее то, что угрожает каждому; стресс, и все тут, любому ясно...
— Кто тебя смотрел, Юр?
— Самые хорошие врачи... Я верю им абсолютно... И я не намерен так просто сдаваться, я буду бороться не на жизнь, а на смерть, как под Минском, в сорок четвертом...
Он же ветеран, подумал Степанов, ему тогда было семнадцать; в шестидесятых еще не было сорока, в семидесятых — пятидесяти, а в восьмидесятых — седьмой десяток пошел, рубеж, словно Рубикон, как же коротка жизнь, сколь стремительна...
— Юрок, я могу чем-нибудь помочь тебе, брат?
— А ты мне помог. Поэтому я и звоню, чтобы на всякий случай попрощаться, Мить. Я мало кому звоню, я только тем звоню, кто выдержал испытание на дружбу...
Каша подгорела, не говорить же Лопуху: «Подожди, я газ выключу, „геркулес“ коптит», — нельзя такое говорить, когда с тобою прощается друг, сиди и смотри, как чадит кастрюля, и вспоминай то время, когда вы были молоды, ты — совсем молодым, а он — сорокалетним, только поседел в одночасье, резко сдал, боль в себе носил, как занозу... Любимая присказка была у него тогда: «Будем жить». Поди сочини такую, не сочинишь, это должно отлиться; неужели только боль дает ощущение истины в слове? Как-то несправедливо это; боль, подобно псам, цепляет за икры человечество, которое устремлено к счастью и радости, к любви и дружеству, не к страданию же, право?!
Впрочем, бабка Юры каждую субботу ходила на паперть просить милостыню, чтоб люди видели ее страдание, а Юра уже тогда был инженер-майором, посылал в деревню деньги ежемесячно, дом ей отремонтировал, кур купил и козу, так ведь показывала миру страдание, которого не было, а радость — от того, что внучек человеком стал — скрывала. «От сглазу, что ль?» — спросил ее Юра. «Нет, — ответила бабка. — Он — терпел и нам велел, страдание — угодно, а радость — греховна, так нас батюшка в церковно-приходской учил, а батюшка злого не скажет».
...В одиннадцать позвоните из редакции; Игорь стал членом коллегии, вел иностранный отдел, попросил написать о Никарагуа.
— Надо бы в номер, — сказал он. — В Сан-Хосе взорвалась бомба, угрохало человек сорок, и предателя Пастору, говорят, ранило. Ну и «Свобода», ясное дело, покатила бочку на Манагуа... Так вот, не ранило Пастору, был спектакль, хорошо поставленный спектакль с трупами. Пастора о т д а л своих, тех, видимо, которые решили от него уйти. Сценарий старый, обкатанный, ты был и в Коста-Рике, и в Никарагуа, напиши, старик, материал в номер, а?!
— В номер не успею, — ответил Степанов, — а завтра сделаю, надо ж поднять материалы, как-никак Пастора был «команданте зеро». Делать очерк просто гак, чтобы отписаться, — нет смысла, народ в Манагуа уж больно хороший, дело чистое, тут надо копнуть проблему предательства; Пастора ведь не сразу ушел, он поначалу был вместе со всеми, а потом посчитал себя обойденным почестями, темечко не выдержало славы; путь в термидор начинается в тот день и час, когда один из участников движения ощущает себя обойденным овациями и вместо местоимения «мы» все время слышит в себе грохочущее «я»... Игорь усмехнулся:
— Ты что, против принципа выявления индивидуальности?
— Наоборот, за. Чем индивидуальнее каждое «я», тем крепче общество.
— То бишь «мы», — заключил Игорь. — Спасибо, старик, завтра жду комментарий.
— Ладно... И поговори с ребятами из отдела очерка, пусть подумают над материалом о том страшном обращении, которое родилось, — «мужчина» и «женщина».
— Так напиши сам! Они с радостью напечатают, вон ведь Солоухин предлагал восстановить «сударя» с «сударыней».
— Между прочим, я — за... Ты, кстати, Астафьева читал?
— Что именно?
— Его публицистику. «Мусор под лестницей».
— Читал.
— По-моему, великолепно. В моем прагматическом черепе родилась статья — ему в унисон — по поводу многочисленных идиотских «нельзя», которые страшны тем, что крадут у нас главное богатство общества — время. Почему оформлять покупку машины должен я, и тратить на это день, принадлежащий государству, вместо того чтобы поручить это юристу или нотариусу, оплатив за услугу по государственному прейскуранту? Почему не открыть тысячу кооперативных бензоколонок, чтобы люди не простаивали в очереди часы, принадлежащие государству? Зачем не передать первые этажи под кафе, закусочные, бары, чайные, трактиры, дабы люди не выстаивали в очередях долгие часы, чтобы попасть в ресторан или кафе, а неудачники, которым так и не досталось места, не отправлялись г у л я т ь в подворотню? Кто мешает давать трудящимся землю в аренду? Ведь и у торга будут меньше требовать, и в субботу и воскресенье люди при д е л е, а не на диване или во дворе — при к о з л е! Почему нет посреднических контор, которые бы помогали мне и в том, чтобы купить нужную книгу, сделать ремонт квартиры, построить домик на садовом участке, сдать на комиссию автомобиль? Это же экономия миллионов часов, а каждый час имеет свою товарную стоимость, потеря его — невосполнима.
— Покупаю тему, — вздохнул Игорь. — На корню. Готов доложить завтра на редколлегии. Как будет называться материал? «Удар по родному разгильдяйству»? Или «Реанимация родимого „тащить и не пущать“? Подумай над заголовком, чтобы не очень пугать наших ретроградов.
В половине двенадцатого позвонила мама.
— Меня очень беспокоит Лыс, — сказала она сердитым голосом; «Лысом» называла младшую дочь Степанова. — Экзамены на носу, а у нее совершенно запущена физика.
— Мамочка, но в актерском училище физика не требуется.
— Ты не прав. Физика нарабатывает дисциплину... Надя ей во всем потворствует. Это все из-за того, что вы живете поврозь...
Степанов закурил снова, затянулся:
— Ну и что ты предлагаешь?
— У меня стенокардия. В больницу надо...
Господи, подумал он, как же мама любит лечиться! Она обожает придумывать себе болезни; сначала была бронхиальная астма, и лечил ее в конце тридцатых известный испанский профессор Банифаси, сбежал от Франко, жил в Москве, великий был врач; потом мама долго обследована печень и желудок. Ей казалось, что у нее язва. Когда диагноз не подтвердился, была огорчена.
...Около трех ночи его разбудил звонок; сразу понял, что из-за границы, трезвонят, будто пожар.
— Привет тебе. — Голос князя Евгения Ростопчина был хриплым, видно, г у л я л, только-только вернулся в свой замок: один как перст, бродит среди шкафов с книгами, статуй, гобеленов. — Я хочу обрадовать тебя сенсацией...
— Валяй...
Ростопчин рассмеялся:
— Боже, как по-русски!
— У тебя сейчас сколько времени?
— А бог его знает... Ночь.
— Значит, у меня утро.
— Ты сердишься? Не рад сенсации? Я к тебе пробивался целый час...
— Не томи душу. Женя...
— Мне сего дни звонил Фриц Золле. Он собирал документы о том, что картина Врубеля, которую выставляют на торг в Сотби, на Нью-Бонд-стрит, была похищена из музея в Ровно. Он подтвердил правоту милого Георга Штайна. Так что давай-ка бери самолет и прилетай в Лондон. Торга состоятся девятого мая, я остановлюсь в отеле «Кларидж», его хозяин, мой давний друг, экономия прежде всего, он меня держит бесплатно, как реликт — русский князь в отеле английской аристократии. Восьмого мая в десять часов жду тебя в лобби, там кафе, ты меня увидишь... Послушай отрывок из письма Врубеля... Сотби приводит в каталоге черновик: «Живу в Петергофе... Интересен один старичок; темное, как старый медный пятак, лицо с выцветшими желтоватыми волосами и в войлок всклокоченной бородой. Лодка его внутри и сверху напоминает оттенки выветрившейся кости; с киля — мокрая и бархатисто-зеленая, как спина какого-то морского чудища, с заплатами из свежего дерева... Прибавь к ней лиловато-сизовато-голубоватые переливы вечерней зыби, перерезанной прихотливыми изгибами голубого и рыже-зеленого силуэта отражения...» Какая прелесть, Митя, а?! Я вижу эту картину, она у меня вся перед глазами! В каталоге сказано, что к продаже приготовлена целая связка писем! О нем, Врубеле, и о Верещагине! Это же сенсация! Так что до скорого! Жду!