— Высокие рубежи, — заметил он. — А что взамен?
— Деятельное раскаяние.
На лице Храповицкого отразилось разочарование.
— Нет, — проговорил он. — Не серьезно. Не пойдет.
Лихачев был уверен, что Храповицкий начнет с отказа.
Он и не готовился к легкой победе. Предложение о добровольном раскаянии Лихачев уже делал в самом начале их войны. Тогда оно не сопровождалось дополнительными финансовыми требованиями, но все равно было отвергнуто Храповицким. Однако обстоятельства с тех пор сильно изменились. Генерал рассчитывал, что здравый смысл Храповицкого возьмет верх над эмоциями.
— Выберем из вашего дела какой-нибудь один эпизод, — принялся уговаривать он. — Не самый значительный.
Миллионов на пять долларов. Я даже готов этого вашего Немтышкина к совместной работе привлечь, чтоб уж все между нами по-честному было. Пусть обвинительное заключение изучит и Тухватуллину поможет постановление набросать. Как только они вдвоем все утрясут, концы подчистят, вы подписываете документы... да подождите, Владимир Леонидович, не машите руками! Дослушайте меня. Вы подписываете постановление и обещаете компенсировать ущерб государству. А все остальные ваши грехи мы того... — Лихачев сделал движение руками, будто рвал бумаги. — ...Раз и навсегда. Короче, я помогу вам, а вы поможете мне.
— Десять миллионов, — ткнул пальцами в листок с цифрами Храповицкий. — За деятельное раскаяние? — Он укоризненно покачал головой. — Бога побойтесь!
— Это вы Бога побойтесь, — возразил Лихачев серьезно. — Я ведь на огромный риск иду. Сами понимаете, как на это начальство посмотрит. С работы вылететь могу. Запросто!
— Но ведь мне еще придется договариваться с другими людьми, с теми, кто вам сейчас команды отдает. А у них запросы ой-ой!
— Придется, — согласился Лихачев. — Если собираетесь в России дальше работать, то мимо них не проскочишь. Только одно дело отсюда договариваться. А другое — оттуда, с воли. — И он кивнул головой на окно. — Речь ведь о вашей свободе идет...
В этом Лихачев был прав: свобода была бесценна. Все, что мог сделать в камере Храповицкий, — это объявить голодовку, да разве что вскрыться, как Мишаня. За решеткой он был беспомощен, здесь его мог пнуть даже Обрубок. Зато на воле он сумел бы мобилизовать финансовые ресурсы, надавить на административные рычаги, перестроиться, найти новых людей и новые решения. Война и дипломатия были его стихией, но только не тюрьма.
Лихачев, не подавая виду, цепко наблюдал за его реакцией. То, что творилось сейчас в душе Храповицкого, в целом было ему понятно. Между прочим, в желании Храповицкого его, Лихачева, укокошить, он ни секунды не сомневался. Негодяи, подобные Храповицкому, попав за решетку, тут же принимались вынашивать планы мести, которыми порой неосторожно делились с сокамерниками. Но, выйдя на свободу, никогда не пытались воплотить их в жизнь, более того, устанавливали с генералом дружеские отношения и даже обращались к нему с просьбами о помощи, и Лихачев им помогал, разумеется, не бесплатно. Таких, прирученных им хищников, он считал чем-то вроде своей клиентуры.
Храповицкий несколько выделялся из общей стаи: он был опаснее, умнее. Лихачев его не только презирал, но и ненавидел. Он бы, пожалуй, оставил его в тюрьме, где Храповицкому было самое место, если бы не внезапно возникший откуда-то Либерман — такой же негодяй, как и Храповицкий, только в большем масштабе. Либерман скупил всех: Лисецкого, президентскую администрацию и лихачевское начальство, которое теперь, забыв про заслуги Лихачева, дергало его, как мальчишку, торопило и покрикивало. Оно жаждало крови Храповицкого, точнее его денег.
Лихачев не собирался таскать каштаны из огня разным мерзавцам. Он хотел обмануть их всех, и был готов сыграть ва-банк.
С Гозданкера, разбитого параличом, он успел сорвать около четырех миллионов долларов. Еще два он получил с Покрышкина, больше тот не дал. Если сейчас стрясти с Храповицкого хотя бы миллионов восемь, то получалось весьма недурная сумма для одного дела. Причем из тяжелого затяжного поединка с Храповицким Лихачев выходил полным победителем, вынуждая врага подписать унизительную капитуляцию с контрибуциями и репарациями.
Начальство, конечно, могло встать на дыбы от такого исхода, но Лихачев надеялся как-нибудь выкрутиться, проскочить. Во всяком случае, рискнуть стоило.
— А где гарантии, что на следующий день после освобождения меня вновь не закроют? — спросил Храповицкий. — По какому-нибудь новому обвинению?
— Кто ж вам такие гарантии даст, Владимир Леонидович? — улыбнулся Лихачев все с тем же обезоруживающим бесстыдством. — Чай, в России живем.
— Я должен подумать, — произнес, наконец, Храповицкий.
— Думайте, — разрешил Лихачев. — Как без этого.
В его согласии генерал не сомневался ни секунды.
В больнице меня продержали пять дней. Несмотря на мои протесты, мне заново наложили швы, правда, повторная процедура оказалась менее мучительной. Физическое состояние мое было хорошим, хотя головные боли все еще одолевали. Мне разрешалось гулять, и, надев теплый больничный халат, я бродил вдоль аллей с облетевшими, голыми деревьями и пустыми скамейками. Ночью и утром подмораживало, поверх бинтов я одевал на голову скуфью. За мной плелся недовольный охранник, не понимавший, чего мне не сидится в тепле; другие пациенты, тоже прогуливаясь, поглядывали на меня с любопытством. Погруженный в себя, я порой забывал отвечать на их приветствия.
Я размышлял о том, о чем не думал давно, о чем вообще не принято думать в наше время: о жизни, о смерти, о чести и свободе. В эти дни где-то далеко наверху вершилась моя участь, и мне хотелось встретить приговор достойно, каким бы он ни был.
Контакты с внешним миром были мне запрещены, но я ухитрился из кабинета заведующего отделением позвонить Насте и заверить ее, что со мной все в порядке и я скоро приеду к ней в Уральск, куда она уже вернулась. Мое обещание было, пожалуй, несколько самонадеянным, ибо ничем, кроме моего желания, не подкреплялось.
Политикой Настя не интересовалась, и про скандал вокруг генерального прокурора я узнал не от нее, а из теленовостей. Скрытой камерой он был запечатлен в чужой квартире, в чужой постели, голый, с двумя проститутками. Запись скверного качества показали по государственному каналу. Прокурор пытался что-то отрицать, но выглядел он жалко, и было ясно, что вопрос об его отставке уже решен. В том, что к этому неприглядному разоблачению приложил руку мой друг Косумов, я не сомневался.
* * *Судный день наступил в четверг. Мрачные демоны преисподней явились за мной в костюмах и галстуках, в образе Виталия и полковника Тимошенко.
— Вызывают, — лаконично сообщил полковник.
Душевное равновесие, достигнутое с таким трудом,
мгновенно улетучилось. Я так разволновался, что, собираясь, прищемил себе палец. Конвоируемый стражами, я вышел на улицу и сел в черный джип, цвет которого и глухая тонировка сегодня выглядели особенно зловеще. В молчании мы промчались по Москве и через Спасские ворота въехали на территорию Кремля. Пока охрана на пропускном пункте проверяла документы, я украдкой бросил взгляд на своих спутников. Их каменные лица были неподвижны — ничего особенного в их понимании не происходило. Они каждый день приезжали в Кремль и уезжали отсюда — в этом заключалась их работа.
Зато я был как на иголках, и то, что моя судьба решалась не где-нибудь, а в Кремле, добавляло мне дрожи. К тому же я был одет совсем неподобающе: в одной рубашке и брюках, а перемазанный грязью пиджак я оставил в палате. Бинты на голове и заштопанная бровь придавали мне неприличный вид уличного хулигана. У меня мелькнула мысль одолжить у Виталия галстук, но я как-то не решился.
В приемной Коржакова на широком кожаном диване сидели Лихачев и его начальник Матрешин — в расшитых золотом генеральских мундирах, важные и торжественные, оба с папками для докладов. При виде меня Лихачев несколько опешил:
— Андрей Дмитриевич?! А вы что здесь делаете?
Официальность окружающей нас обстановки, должно быть, побудила его обратиться ко мне на «вы» вместо привычного «ты». Глупо было пикироваться с ним в такую минуту, еще глупее — обмениваться любезностями
— То же, что и вы, — пожал я плечами. — Жду.
Лихачев склонился к Матрешину, что-то прошептал ему на ухо, и тот посмотрел на меня с неприязненным любопытством. Мне приходилось видеть Матрешина по телевизору: это был красивый моложавый брюнет, фатоватый и не особенно умный.
Вскоре нас позвали. Пожилой приземистый помощник завел нас в огромный гулкий кабинет и ретировался. Коржаков был не один: на дальнем конце стола совещаний сидел Калошин, сухой и напряженный. По его деревянному лицу невозможно было угадать, какую роль он готовился здесь исполнить. Меня он либо не узнал, либо не пожелал узнать.