— Нам нужно правильно понять друг друга, — произнесла я голосом, который сама едва могла признать за свой собственный. — Мы с Эдуардом не станем объявлять о нашей помолвке до тех пор, пока Софи не выйдет замуж; в ответ на это вы оставляете мне мое пособие, пока не выйду замуж я, и обещаете не писать епископу. Договорились?
Несколько секунд она пристально глядела на меня, словно лишившись дара речи, а я собиралась с силами, ожидая нового нападения. Но вместо этого она заговорила с ледяным презрением, замолкая через каждые несколько слов, чтобы придать им значимости; и во время каждой паузы она рвала мое письмо на все более и более мелкие клочки и бросала их так, что они разлетались у моих ног.
— Я вижу, Элинор, что ты совершенно неисправима. Очень хорошо. Мы скажем Карстеарзам, что ты больна и отправлена надолго в деревню — восстанавливать свое здоровье. Ты, разумеется, будешь настолько нездорова, что не сможешь присутствовать на свадьбе Софи; и со дня ее свадьбы ты перестанешь получать пособие. Я позабочусь о том, чтобы остаток твоих вещей переслали мистеру Вудворду. Отныне у меня остается только одна дочь… Нет, ни слова больше. Ты можешь сейчас же покинуть этот дом — сюда ты никогда не вернешься. — Она выпустила из рук оставшиеся клочки бумаги, повернулась и открыла дверь, звоня горничной. — Наша гостья нас покидает, — услышала я ее голос. — Можете проводить ее до дверей. — Шаги матери удалялись по коридору, потом стали подниматься по лестнице.
— Будьте добры, позовите мне кеб, — сказала я девушке, когда та появилась. — Я плохо себя чувствую и должна хотя бы минуту…
Она взяла монету, которую я ей протянула, опасливо взглянув на потолок, и ушла. Надо выбраться отсюда поскорее — приказала я себе и нетвердыми шагами двинулась по коридору и через холл, дойдя до двери в большую гостиную. Там я вынуждена была остановиться, схватившись за раму двери, чтобы удержаться на ногах. Дверь была открыта, как в тот роковой день, когда Карстеарзы нанесли нам визит. Я увидела диван, на котором тогда сидели мать и Софи, и место напротив них, куда мама предложила сесть мне. Я увидела ясно, будто это случилось только вчера, худощавого молодого человека в темном траурном костюме и с ужасом поняла, где именно я впервые видела Эдуарда Рейвенскрофта.
Не могу припомнить, как я уходила из дому. По-видимому, горничная помогла мне усесться в кеб, но в моей памяти остался лишь пустой пробел между этим моментом и следующим, когда я обнаружила, что трясусь в кебе по зловонным улицам Шордитча. Путешествие в поезде прошло в тумане оцепенения, во время которого я, к счастью, оказалась не способна ни о чем думать, и, только когда я увидела Аду, ожидавшую меня у дверей, все чувства, испытанные в этот день, неудержимо нахлынули на меня. Беседы с матерью было вполне достаточно, чтобы оправдать мое отчаяние, и мой рассказ о ней Аде помог хотя бы умерить ужас того, что я увидела, до ощущения небольшого холодного, тяжелого комка под ложечкой. Но когда я осталась у себя в комнате одна, на кровати, которая, казалось, раскачивалась, будто вагон, а в ушах у меня все еще отдавался шум поезда, я в ту ночь была вынуждена лицом к лицу встретиться с образом молодого человека на диване.
Если судить поверхностно, они сильно отличались друг от друга: у Эдуарда волосы длинные и непослушные, тогда как у молодого человека они были короткие и тщательно причесанные; цвет лица у него был бледный, кожа гладкая, а у Эдуарда лицо загрубело от солнца и ветра; молодой человек сидел очень прямо и неподвижно, сжав руки на коленях, а Эдуард обычно любит сидеть свободно развалившись. Но у них было одно лицо, один рост, одинаковая фигура; надо было лишь представить себе, что один из них занялся юриспруденцией, а другой стал художником, чтобы увидеть, что молодой человек и Эдуард — братья-близнецы. Как я сразу не уловила этого сходства, я теперь и представить себе не могла, разве только какой-то защитный инстинкт затуманил мою память.
«Если бы молодой человек точно той наружности… скончался… Ну конечно же, Эдуард не собирается умирать, — отчаянно твердила я себе, — это все совпадение»; у меня были слишком натянуты нервы после скандала с мамой: я преувеличила сходство. Но ужас не ослаблял своих тисков. Смогу ли я когда-нибудь смотреть на Эдуарда, не видя в его лице черт того привидения? Или, хуже того, смотреть, не боясь, что сам Эдуард, может быть… не тот, за кого мы его принимаем? В конце концов, мы ведь ничего о нем не знаем; он вроде бы выскочил прямо из земли; я не знала наверняка, был ли оставленный им мне адрес в Камбрии действительно адресом его отца… и даже есть ли у него на самом деле отец. Какой абсурд! — твердил мне голос разума; это вовсе не ясновидение, уговаривала я себя, это всего лишь… Как это назвал доктор Роксфорд — повреждение мозга? И это со временем излечится само собой. Но его фраза вертелась у меня в голове, рождая одну страшную мысль за другой, — лезия мозга, лезия… легия, легион… легион мозга, легион мозга, — пока эти слова не превратились в грохот поезда, в стук его колес, заполнявший сон, в котором я без конца возвращалась и возвращалась в Лондон.
Если бы Ада прямо спросила меня, не беспокоит ли меня еще что-то, думаю, я все бы ей рассказала, но она, естественно, винила в упадке моего духа ссору с матерью. В длинном письме к Эдуарду я ни словом не обмолвилась о привидении и несколько дней жила, изнывая в дурных предчувствиях, — хотя он предупреждал меня, что он никуда не годный корреспондент, — пока наконец не пришла веселая записка из Камбрии, рассеявшая мои самые страшные страхи. Все идет прекрасно, писал он, он уверен, что отец даст нам свое благословение и что с моей матерью «все со временем обойдется». «Я начал писать новую картину, — сообщал он, — с которой связываю большие надежды; это может занять еще недели две, прежде чем я смогу увидеть тебя, дорогая моя девочка, но прошу тебя, пиши мне каждый день и прости, если я не буду, — я все возмещу тебе, когда вернусь».
Для Ады, которая всегда была в самых нежных отношениях со своей матерью и сестрами, мысль об окончательном разрыве была просто невыносима.
— Ты должна очень постараться помириться с ней, Нелл, — сказала она однажды, когда мы с ней шли домой из деревни. — Было бы ужасно навсегда потерять мать, независимо от того, что произошло между вами.
— Но она заставила меня выбирать между нею и Эдуардом, — возразила я. — Кровь не всегда гуще, чем вода… Эти слова звучат странно, если их вот так повернуть, но мы с Софи давно не близки, с тех пор как перестали быть детьми, а для мамы я всегда была не чем иным, как источником разочарований. Чего я на самом деле боюсь, так это что она все-таки пожалуется епископу после того, как Софи выйдет замуж. Я никогда себе не прощу, если Джордж из-за меня потеряет приход.
— Не думаю, что она это сделает, — сказала Ада. — Устроить скандал после свадьбы… Это все равно поставит Софи в неловкое положение. Ты должна понять, Нелл, что с точки зрения общества ее желание, чтобы обе дочери удачно вышли замуж… Не хмурься, моя дорогая, ты прекрасно понимаешь, что я хочу сказать. Я знаю, какой трудной она бывает, и все же я очень тебя прошу сделать все, чтобы вы помирились. Если вдруг что-то случится с Джорджем и я…
— Но ты только что сказала, что не думаешь, будто она может устроить скандал, — возразила я смущенно. — И мне лучше жить на хлебе и воде, в лачуге, но с Эдуардом, чем вернуться к маме, если даже она меня примет.
— Ты не говорила бы с такой легкостью о лачуге, если бы у тебя был ребенок, — тихо сказала Ада. — Я имела в виду вот что: предположим, ты осталась одна на свете… Тогда ты горько пожалела бы о своем разрыве с семьей.
Я подумала о ее собственном горе и сменила тему разговора, но не могла не задавать себе вопрос: может быть, Ада считает, что я была резка с матерью? А я не видела, что еще я могла бы тогда сделать ради нее в той же степени, что и ради себя самой, так что этот вопрос встал между нами невысказанным упреком. Вероятно, именно поэтому на следующий день я нарушила наш обычай вместе выходить на прогулку после ланча и тихонько выскользнула из дома одна.
Хотя, как предполагалось, был все еще разгар лета, воздух дышал прохладой и сыростью, небо было серо-стального цвета. Я отдалась на волю собственных ног — пусть несут меня куда хотят; оказалось — на юг, по тропе, которой Джордж вел нас в тот день, когда мы впервые встретили Эдуарда. Погруженная в свои мысли, я не обращала внимания на то, как далеко прошла, пока тропа не стала подниматься вверх, и я вдруг поняла, что сразу за горизонтом — за вершиной холма — откроется Монаший лес. По обеим сторонам тропы поднималась густая поросль утесника и луговика, вокруг не было ни признака, ни малейшего звука жизни, кроме отдаленного блеяния овец и печального крика птиц. В компании Джорджа и Ады такое одиночество казалось даже живописным, а сейчас я вдруг почувствовала себя маленькой, беззащитной и очень заметной.