Летова, не ответив, лишь коротко кивнула. По поводу этого дела она придерживалась совсем иного — так сказать, особого мнения.
Серебряков с бесстрастным выражением лица прохаживался по опостылевшему двору. Он и в машине успел насидеться, и к ларьку сходить — попить пивка, правда, задолго до того, когда в дом № 18 должны были заявиться интересовавшие его люди. В кармане у Серебрякова лежали две фотографии: одна — вице-президента Кортнева в давние студенческие годы и вторая — некоего молодого человека по имени Сергей, к которому, как полагал Серебряков, Игорь Кортнев так зачастил в последнее время.
Насколько Серебряков успел узнать, приятель Кортнева по имени Сергей Штерн происходил из старинной, чуть ли не аристократической фамилии, чьи предки доблестно служили отечеству на полях славы во времена Крымской, Японской и Мировой войн. Потом, правда, в семье дела пошли худо. В конце сороковых дедушку арестовали как члена антинаучной группы вейсманистов—морганистов, а папаша Сергея — тогда студент Московского университета — настолько был этим арестом напуган, что из желания жить спокойно торжественно отрекся от деда, чего Сергей так и не смог ему простить. Оттого, наверное, и его собственная жизнь пошла наперекосяк. Когда его родители развелись, он остался жить у алкоголички-матери, хотя имел возможность переехать в трехкомнатную квартиру отца на Сретенке. Мать — помимо тихого пьянства — имела склонность к рисованию, в частности, к живописи, и сумела привить ее своему непутевому сыну, который дурно учился в школе и имел «отлично» только по пению и рисованию.
По этой, вероятно, причине Сергей Штерн, принадлежавший к сливкам московской элиты, вместо того чтобы отнести документы в Московский государственный университет, назло своему папаше — профессору-историку марксизма — подался в художники и отнес документы в МАХУ. Папаша-марксист, разумеется, негодовал, но мать была в восторге, потому что Сережа Штерн, выбрав себе жизненное поприще, окончательно подтвердил свой разрыв с отцом.
С Игорем Кортневым все было по-иному. Красавец родом из простой рабочей семьи — так что его внешность маркиза XVIII века ехидные девчонки из училища приписывали греху его прапрабабки в полумраке барской спальни. Зато рисовать он начал с детства и занимался этим с огромным удовольствием — что девочки тоже, отчасти, приписывали генам неизвестного князя или графа с художественными наклонностями. Так или иначе, но для Кортнева с детства существовал только один путь — в художественное училище.
Игорь был самым талантливым графиком на курсе — он умел делать такие гравюры, что его преподаватели выпучивали глаза и говорили, что ему место не в двадцатом, а в шестнадцатом веке — когда жили и работали великие художники-графики Дюрер и Кранах.
Однако в девяностые годы века нынешнего в силу известных обстоятельств многие художники — а тем более графики — почти лишились возможности зарабатывать на жизнь. Живописец, кидавший на холст фунты краски, еще был способен как-то обеспечить себе пропитание — поскольку плоды его творчества могли украсить столовые и спальни обеспеченных людей, но графики популярностью не пользовались.
Серебрякова не удивляло, что Кортнев женился на богатой Шиловой. В то время многие продавали себя — в том или ином смысле, — даже люди с именами, большими именами…
Другое дело, Сережа Штерн… Он мог уехать куда угодно — хотя бы потому, что у него чуть Ли не в любой развитой стране мира имелись достаточно влиятельные родственники — белоэмигранты в прошлом. К примеру, в Австралию. Серебряков узнал, что у Штерна там был дядька-заводчик. Причем не просто заводчик, а заводчик породистых лошадей…
Как ни странно, Серебрякову не составило труда получить все эти сведения в течение нескольких часов. Как художник-график Штерн ничем себя не прославил, но как душа застолий и гулянок был знаменит и пользовался популярностью среди своих приятелей. Серебрякову было достаточно снять трубку и под видом старого знакомого справиться у сокурсников Штерна о его судьбе.
Серебряков перевел взгляд на часы — время, когда в квартиру должна была заглянуть «сладкая парочка», истекало. Во дворе не было уже никого — даже школьников или студентов ближнего колледжа, которые иногда забегали домой перекусить. Обеденный перерыв подходил к концу — это было ясно, но ни Сергей Штерн, ни Игорь Кортнев во дворе до сих пор так и не объявились.
Были ли они гомосексуалистами, как думала о них Шилова? Серебряков сильно в этом сомневался, хотя причин думать обратное у него тоже не было. Порок всегда был силен, но времена изменились и то, что раньше было известно очень узкому кругу людей, становилось нынче всеобщим достоянием, обретая силу скандала, который, казалось, лишь способствовал еще большей популярности всякого рода отклонений от нормы — особенно у людей с так называемым «художественным типом мышления».
Когда Серебряков пришел к выводу, что дольше ждать Кортнева или его приятеля Штерна бессмысленно, он начал действовать.
Прежде всего он совершил прогулку к своим видавшим виды «жигулям» и взял из багажника набор отмычек. Потом он заглянул в салон и добыл оттуда пистолет системы ТТ с глушителем.
Уложив оружие в подмышечную кобуру, Серебряков неторопливо переложил в брючный карман отмычки и, оглядевшись, отправился к подъезду дома № 18 — исследовать квартиру пенсионера Авилова.
До пятого этажа он добрался без всяких проблем.
Грохнула дверь лифта. Серебряков вышел и, увидев композиторшу Катковскую, которая курила возле двери квартиры Авилова, ласково улыбнулся и сказал:
А я ваш сосед и тоже курю. Это вы баночку от кальмаров для курильщиков на подоконник поставили?
Положим, я, — согласилась красивая Катков-ская в джинсах и в «голой кофте» не по сезону, — но только вас я не знаю. Раньше у Авилова другой квартирант жил — Сережа Штерн. Правда, сюда он наезжал редко, но, когда мы встречались, всегда был очень вежлив и предупредителен. Другими словами, умел за женщинами ухаживать, — с намеком добавила она.
Ну, — сказал Серебряков, — вы меня еще не знаете. Внешность у меня, может, и неприметная, но к женщинам я отношусь хорошо, заверяю вас…
Ну и слава Богу, — отозвалась Катковская, — а вообще-то — поживем-увидим, — и ушла к себе в квартиру.
Серебряков, достав отмычки, за какую-нибудь минуту открыл дверь квартиры Авилова и вошел, плотно притворив ее за собой. Он не испытывал никакого волнения, во-первых, потому что не волновался никогда, а во-вторых — потому что долго задерживаться здесь не собирался. Вошел — и ничего не увидел. Вернее, он увидел дешевую мебель польского производства, несколько книг, стоявших на полках, — да и все остальное, что составляло небогатое достояние проживавшего здесь раньше старика. Он не увидел главного — вещей, принадлежавших Сергею Штерну — художнику-графику.
Квартира была тщательно убрана и вычищена и выглядела обжитой, но никаких следов проживания художника у пенсионера Авилова Серебряков не обнаружил. Это было странно: времени с того момента, как в доме № 18 в последний раз появился Кортнев, прошло не более полусуток, а Серебряков знал, что одна из комнат захламлена до крайности. Он походил по комнатам, заглянул даже во встроенный платяной шкаф, но ни одного предмета, имевшего хотя бы отдаленное отношение к быту художника, не обнаружил. Окончательно убедившись в том, что Сергей Штерн съехал с квартиры Авилова, Серебряков выдвинул в центр первой комнаты кресло и уселся так, чтобы ему была видна прихожая и входная дверь. Тимофею предстояло дать ответы на несколько непростых вопросов, прежде чем отправляться с докладом к Шиловой. И главный из них был — отчего так поспешно бежал из квартиры № 14 приятель Кортнева Сергей Штерн, если они с вице-президентом ничем предосудительным там не занимались, а всего только мило проводили время, к примеру, пили пиво и болтали?
У Гвоздя имелся приятель — инвалид афганской войны, у которого он и позаимствовал кресло на колесиках для Мансура. Обрядив последнего, как положено — то есть напялив на него камуфляжную форму, кепку с длинным козырьком, — Мансур должен был наблюдать сам, а вот видеть его лицо посторонним необязательно — а главное, утвердив повыше его скованную гипсовой повязкой ногу как свидетельство геройства на неизвестно какой войне, — Гвоздь повез Мансура на Измайловский рынок.
Куда едем, э? — поинтересовался Мансур. Время от времени он снимал свою фуражку с длинным козырьком и принимал в нее лепту, которой сердобольные граждане награждали его за полученную рану. Никто из них и представить себе не мог, что тот, кто катил Мансура на тележке, перед этим всадил ему в ногу пулю.