– А тебе какое дело, дядя?
– Есть хочешь?
– Да пошел ты… – Паренек отбежал, но недалеко. И утки опустились на землю, заковыляли к размокшему батону.
– Пойдем. Накормлю.
– Ну да? А взамен чего? Я не по этому делу, дядя, – парень выразительно хлопнул себя по тощей заднице, и Герман Васильевич улыбнулся:
– Я тоже. Здесь кафе рядом. Люди. Если вдруг испугаешься – позовешь на помощь.
– Можно подумать, что кто-то отзовется…
– Твоя правда.
– А и… пошли. И… и если ты меня тронешь, то вот, – мальчишка вытащил из кармана деревяшку с насаженным на нее обломком лезвия. – Ясно?
– Куда яснее.
Удивительное дело, но Герману Васильевичу дышаться стало легче.
По прошествии суток – в часах выходило больше – Илья Далматов вынужден был признать, что дело, в которое он ввязался, не столь просто. И проблема виделась даже не в получении информации и последующем упорядочивании фактов, сколько в собственных реакциях Далматова на происходящее.
Саломея Кейн мешала думать.
Она мешала думать настолько, что появилось подспудное желание избавиться от нее, если не физически, то хотя бы ментально.
С другими было проще. Точнее, с другими было никак.
У Ильи случались романы, но относился он к ним не то чтобы с легкостью, скорее с долей здорового скептицизма, предпочитая заранее устанавливать правила. Романы заканчивались быстро. Правила оставались неизменны.
А Саломея Кейн мешала думать.
И Далматов нашел себе занятие вне дома.
Изломанное небо в серо-лиловых нарядах и белая полоса горизонта. Древний тополь упрямо держится за листья, но те все равно падают под тяжестью воды и снега. Он идет, мешанный с дождем, липкий и холодный. Отрезвляющий.
Дом стоит на перекрестке, и узкий фасад сотней подслеповатых окон следит за дорогой. Машины суетятся. Спешат. Сигналят друг другу, подгоняя и поторапливая. Мигает светофор то желтым, то зеленым. Редко вспыхивает красный, обрывая жилу транспортного потока.
И парень в вязаном свитере спешит рисовать. Его холст покрыт разноцветными пятнами – красными, синими, белыми…
Далматов ждет.
Он стоит рядом уже полчаса – слишком долго, чтобы остаться незамеченным, – но парень не обращает внимания ни на него, ни на кого бы то ни было. Он колдует над красками и злится на снег, которого слишком много.
– Мешает? – Илья раскрыл зонт, но парень отмахнулся, бросил раздраженно:
– Уйдите.
– Но снег мешает?
– Вы заслоняете свет!
Илья отступил. Он мог бы начать беседу сейчас и добился бы ответов на вопросы – он знал, как правильно ударить этого человека, – но, подумав, счел момент удобным для другого дела.
И сложив зонт, одолженный у загулявшего Гречкова, двинулся по тротуару. А машины спешили, гудели, не желая быть запечатленными на изгвазданном красками холсте. Над ним же вспыхнул путеводной звездой галогеновый фонарь.
Похоже, писать собирались долго.
Дойдя до перехода, Илья свернул на неприметную тропинку, выложенную щербатой плиткой. Сейчас плитку занесло грязью и мусором, и тропинка почти растворилась на покрывале отмирающего газона.
Третий подъезд. Пятый этаж. Древняя дверь с замком, который и взламывать не пришлось – сам открылся. Тесный коридор. Запах кислой капусты и старых вещей. Ими забит шкаф, и антресоли, они живут на самодельных полках из неоструганных досок, и в пакетах, просто повешенных на гвоздь. Некоторые пакеты порваны, но бережно заштопаны.
Безумие.
И свалка. Сложно найти что-то на свалке. Но Илья ищет. Он закрывает глаза, пытаясь поймать ту самую, нужную струну, и по ней возвращается в библиотеку памяти.
Тысячи рядов. Сотни тысяч книг. Абсолютный порядок, нарушенный появлением Саломеи, восстановлен.
План квартиры.
Количество зарегистрированных жильцов.
Количество фактически проживающих.
Расписание дня каждого из объектов. Характер. Привычки.
Он двигался по квартире так, как будто бывал здесь прежде – а он и бывал вместе со старыми снимками, которые удалось взять через страницу в «Одноклассниках», с короткими заметками. С картинами, выставленными в дрянной галерее на самой окраине города. В тех картинах много цветных пятен, но в сумме они дают информацию.
Иван пишет с фотографической точностью.
Кухня. Шесть квадратных метров. Шкафчики заклеены газетами. И стены заклеены газетами. В результате шкафчики почти сливаются, кухня странным делом выглядит больше.
Далматов узнал стол, прикрытый серой скатертью. Она пестрела многими латками и выглядела на редкость отвратительно. Кастрюли и сковородка в черной окалине. Толстый слой жира на дне и серые куски фарша. Холодильник забит пакетиками. Внутри – каши: гречневая, перловая, пшенная и рисовая. Последняя приправлена кетчупом и жареным луком. Вероятно, ее выдают за плов.
В морозилке – брикеты из котлет.
В шкафчиках – крупы, пахнущие плесенью. Пачка дешевого чая. Есть ли вообще смысл искать здесь?
Илья перебирается в бо́льшую из комнат. Мебели много, вещей – еще больше. Запах гнили резкий. Дышать приходится ртом. Прикасаться к чему бы то ни было неприятно. Предусмотрительно надетые хирургические перчатки не спасают. Но разум сильнее эмоций, и Далматов продолжает осмотр.
Вторая комната. И шкафы, выстроившиеся вдоль стен. Книги. Вещи. Мужские. Старый чемодан с белыми и розовыми лифчиками. Пакет со штопанными колготами. И розовая кофточка.
На столе – альбомы с набросками. Листов много, некоторые свернуты, перевязаны синей тесьмой. Другие переложены газетами. Третьи и вовсе на полу лежат. Далматов перебрал все. Он даже увлекся, разглядывая рисунки, потому и пропустил появление хозяйки дома.
– Вы… вы… в-вор! – Женщина с осунувшимся лицом, в длинном своем платье похожая на ведьму, стояла в дверях. – Вор!
– Извините, было открыто.
– Уби-и-ивают! – Она кричала громко с подвываниями. – Убивают!
– Заткнись, – Илья поднялся и подумал, что все-таки он не любит крови.
– Лю-у-уди! Убива-а-ают!
Женщина попятилась. Она махала руками, неумело, нелепо. И была так слаба, но так оглушительно громка. И Далматов, перехватив зонт, шагнул к ней.
– Заткнись. Пожалуйста, – попросил он, когда же не был услышан – ударил.
Бил в живот, выбивая воздух. Не сильно, опасаясь повредить внутренности, уж больно хилой выглядела Клавдия. Не человек – тряпичная кукла, набитая ветошью. Она замолчала и согнулась, скукожилась, сползая по стене.
– У… у… – она поскуливала, не решаясь произнести страшное слово.
Далматов наклонился и, преодолев приступ брезгливости, взялся-таки за пыльную кофту, дернул вверх.
– Не буду я тебя убивать. Слышишь?
Не слышит, но кивает, просто на всякий случай, покорностью пытаясь отсрочить неизбежную смерть.
– Лера давно была?
– Л-лера? – Глаза-бусины движутся в глазницах, перекатываются влево-вправо, но после застывают, уставившись на Далматова.
– Лера. Твоя падчерица. Давно сюда заходила?
– А ты кто? Ее любовник, да? – К Клавдии вернулся голос.
– Да, – ответил Илья.
– Лера говорила… говорила Лера… отпусти. – Сухонькая лапка ударила по руке. – Чего пришел? Нету тут Лерки! Забыла нас! Мы ее растили-растили, а она забыла… совсем забыла. Бросила вот. Ушла, а мы тут… вот… бедствуем.
– Скажешь, когда Лера приходила – заплачу́.
Услышав про деньги, Клавдия разом успокоилась. А вид купюры привел ее в состояние, близкое к трансу. Вцепившись взглядом в бумагу, она облизывала губы, часто дышала, и Далматов подумал, что не удивится, если эта женщина в обморок упадет.
– Так когда Лера заходила? – Он повторил вопрос ласково, проводя купюрой перед ее глазами. – Вчера была?
– Н-нет.
– А на неделе?
Клавдия мотнула головой:
– Давно… скажу. Пошли.
Она трусцой двинулась по коридору в захламленную комнату и, указав на кучу календарей, сваленных на тумбочке, сказала:
– Там.
– Что «там»?
Клавдия копошилась в календарях, сдвигая то один, то другой, поднимая, перелистывая, при том бормоча нечто под нос и кивая сама себе. Наконец она вытащила нужный и сунула Далматову под нос:
– Вот.
Календарь был за прошлый год.
– Тут приходила, – уточнила Клавка, ткнув пальцем в закрашенную цифру. – И тут еще.
Даты с разницей в неделю. За пару дней до смерти Веры Гречковой-Истоминой, и почти сразу после смерти.
– С Ванькой она. Ванька – бездельник. Я ему говорила – иди работай. Нечего на нашей шее сидеть. А он все рисует и рисует. Деньги переводит. На бумагу. Хочешь рисовать – так рисуй. Карандашиком. Аккуратненько. А потом взял, стер и опять рисуй. Чем плохо?