К восьми часам вечера туда потянулись мужчины среднего возраста с музыкальными инструментами в чехлах. В Доме культуры, как всегда по четвергам, проходила репетиция оркестра. Об этом охотно сообщила Кате дежурная на ресепшен, к которой Катя обратилась с вопросом насчет холодильника на этаже. От нее же Катя узнала, что оркестр – «банда», как ласково именовала его дежурная, принадлежит не городу, а частному лицу – Михаилу Пархоменко.
Катя помнила это имя. Брат убитого, один из потенциальных подозреваемых. Так он, оказывается, еще и дирижер местного оркестра.
Никакой кухни для постояльцев в гостинице не оказалось. И Кате, до позднего вечера напрасно прождавшей «к ужину» полковника Гущина, не оставалось ничего, как раздать все свои кулинарные «шедевры» коллегам по опергруппе. Пока пища совсем не испортилась.
Сама она тоже поела у себя в номере. Но холодильник на этаже еще так и не опустел.
Катя взяла с кровати подушку, бросила ее на широкий низкий подоконник и села, пригорюнившись, – этакая Аленушка Петровская.
Из Дома культуры доносились обрывки музыки… мелодия, что-то знакомое… джаз… Луи Армстронг «Let my people go» и затем плавный переход в другую тональность… траурное, торжественное… Вагнер…
Вдоль фасада здания промелькнул трамвай – ярко освещенный вагон на фоне электрогорского августовского вечера.
Потом зажглись фонари. Три из шести на площади тут же погасли в целях экономии.
Репетиция оркестра в Доме культуры закончилась, музыканты – кто сел в подкативший трамвай, кто просто растворился в чернильной тьме, и ночь наконец-то взяла свое.
Катя хотела было идти в душ, а затем спать – поздно уже, но все смотрела в окно на этот мрак чернильный, что затягивал город как сеть.
Где-то там, далеко в кинозале, снова включили проектор, потому что старая пленка не выносила новых технологий, грозя рассыпаться в прах.
Словно цикада, стрекотал киноаппарат, словно мертвая железная цикада, а на экране кадр сменялся кадром.
Там, где все уже прах и тлен, в открытые настежь ворота катили милицейские «Победы» – мимо деревянных корпусов летнего лагеря, по дорожкам, посыпанным речным песком, мимо гипсовых горнистов. И мертвые следователи допрашивали мертвых свидетелей. И мертвые свидетели страшились сболтнуть лишнее. Но в одном они были твердо уверены: все началось в летней столовой за ужином… или за обедом? Нет, нет, точно за ужином, таким же вот летним вечером, только не в августе, а в июле… за ужином, где подавали нехитрые, но сытные блюда, утвержденные по смете…
Там, в этом старом кино, мертвые следователи собирали улики – грязные тарелки и стаканы.
А сквозь спящий город Электрогорск, воя сиреной, неслись белые машины с красным крестом. Но машин «Скорой» не хватало, и кого-то везли в больницу на грузовиках, спешно пригнанных из заводского гаража.
Вой сирен… эхо… эхо…
Катя приникла к стеклу. На фоне Дома культуры она увидела силуэт, тень. Словно кто-то вышел прямо из стены и медлил исчезать, глядя прямо сюда, на освещенные окна бывшей заводской гостиницы.
Если это ты… если ты все еще здесь, старая сука, ну давай, давай же подходи, я тебя не боюсь…
Если тебя не сожгли там, в заводском цеху, если тот кол в той могиле загнали не в твое сердце, обращенное в пепел… если ты все еще здесь и лишь ждешь своего часа…
Катя пригляделась и поняла, что там, на ступеньках Дома культуры, стоит мужчина, вышедший не из стены, а из боковой двери служебного входа.
Мужчина в костюме, этакий припозднившийся электрогорский франт.
И тут в дверь номера Кати громко постучали. Катя попятилась от окна, открыла дверь.
На пороге возник полковник Гущин. И в каком виде – пьяный!
– Не должен я тебя сейчас беспокоить. Ты молодая. Ты девушка. И потом молоть болтливые рты… ядовитые языки молоть… начнут абы чего…
Катя замерла – узел галстука у полковника возле уха. Лысина блестит как начищенный самовар. Амбре такое, что…
– Но я был там. Сама же ты этого хотела. Я там был сейчас. Специально ездил, хотел сам посмотреть… тринадцать могил, а теперь вот четырнадцатую прибавят… а с майором – пятнадцать… и до этого, ты сколько говорила – по разным городам еще девять мертвецов…
– Федор Матвеевич, вы проходите, сядьте. Хотите, я чайник поставлю, тут есть чайники электрические в номерах…
– В гробу я этот чай видел.
– Вы только не кричите, а то всю гостиницу разбудите. Сядьте вот сюда, на стул.
Таким Катя видела шефа криминальной полиции впервые. Слухи, конечно, ходили – в уголовном розыске кто из профи не поддает, не закладывает за воротник. Но чтобы вот так надраться… И когда, где? Увязнув в самой середине такого дела…
Способность мужчин напиваться вдрызг как раз в тот момент, когда… Ну, в общем, при всей своей силе, мудрости и славе, при всей своей искренней жажде борьбы со злом мужчины порой делали шаг назад. А если даже не отступали, то плотно застревали в трясине собственных комплексов, предрассудков, идей, ошибок… И в тот момент, когда обстоятельства требовали от них концентрации всех сил, они силы концентрировали, собирали в кулак. Но вместо того чтобы аккуратно расплетать возникший чертов гордиев узел, они пытались рубить сплеча. А если сразу ничего не выходило, если все лишь крепче запутывалось – напивались как поросята. Словно это могло помочь.
Катя лихорадочно решала, как отрезвить полковника Гущина. Эх, полковник… Кофе ему заварить крепчайший или принести из ванной стакан воды и вылить ему за шиворот?!
– Подростки все они, правильно, как ты и говорила. Вся жизнь тогда была у них впереди, это сколько бы народу сейчас в этом городишке прибавилось, если бы они потом переженились, детей завели, внуков. А она дала им стрихнин…
– Там другой яд назывался, – Катя уразумела, что пьяный Гущин толкует про «отравительницу детей».
– Вот сказал я тебе, когда ты там мне на ухо трещала как сорока… сказал я тебе, малышка, из такой дали… из того времени ничего уже вернуться не может. Не может ни повлиять, ни зацепить. А вот зацепило меня, когда я могилы увидел.
«И сорокой я не трещала, полковник, и малышкой вы меня не обзывали, – подумала Катя, все еще мучаясь дилеммой – кофе или холодный душ для вытрезвления? Но внезапно ей захотелось послушать, что Гущин станет боронить дальше. Известно ведь, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
– И говоришь, воевала она… награды имела. Награды зря ведь не дают, выходит, воевала геройски, в тылу врага… выполняла задания. И как же это может быть, а? Вот чего я там, на кладбище, у этих могил понять никак не мог. Как же это случилось? Чтобы, отвоевав на той войне… На какой угодно – афганской, чеченской, хоть русско-турецкой – это я бы еще понял. Но чтобы на той, Великой Отечественной… Знаешь, – Гущин смотрел на Катю, и в глазах его блестели слезы, – есть вещи, которых нельзя касаться, иначе всем будет только хуже. А мы тут коснулись. Ты права – городишко все помнит, за столько лет память не отшибло. По одному тому, как там, на кладбище, за этими старыми могилами ухаживают, видно. Говорила ты мне, что она…
– Любовь Зыкова.
– Любовь…
«Сейчас спросит – а какая она в кинохронике? Красивая? – подумала Катя. – Мужчин это интересует. Красивая она была? Ну да… и годы, прошедшие с войны, и тяготы войны красоту эту не испортили. Только что же это за красота такая… зачем…»
Но Гущин думал совсем о другом.
– Говорила ты мне: она – серийный убийца. Посчитать по жертвам, как раз этой породы. Маньяк… Маньяк на войне, как с этим быть? И опять же на какой угодно войне – афганской, русско-японской, но чтобы на той, на нашей… У меня батя воевал, а дядька мой, брат мамы, погиб на Курской дуге. И вот я до сих пор храню все это в себе… вот, вот они те наши гены… ты и про это мне тут внушала, мол, в генах это. Да, в крови, в сердце. И при всем этом принимайте как должное, что и на войне был маньяк… Как же так все совпало, спросишь ты меня, малышка, девочка моя… А вот так, нужен был человек, который не побоится убить много, много, много людей. У кого рука не дрогнет сразу прикончить… дать яд. И такой человек нашелся – она. Маньяки – прирожденные убийцы, из утробы матери они уже такими появляются на свет. Они хотят убивать. В этом смысл их жизни. И на войне это вроде как может сойти за геройство. А когда война кончается, у маньяка остается лишь одно желание – продолжать.
– Когда Любовь Зыкова с цирком из города в город переезжала, ее жертвами стали в основном мужчины, и вроде так получается, что ее ухажеры. – Кате отчего-то хотелось сразу двух противоположных вещей: послушать, что еще скажет Гущин, и одновременно, чтобы этот разговор поскорее закончился. – А тут, в Электрогорске, дети. Где связь…
– Насчет ухажеров я тебе так скажу. Правда, может, и не должен, ты девушка, скромность твоя женская… хоть и погоны носишь… Я скажу за этих самых ухажеров – сиськи лапать все мужики горазды, только этого и добиваются от бабы одинокой, а она ведь одинокая была, безмужняя, циркачка. То да се – пригласили в ресторан, распили бутылку «Абрау Дюрсо», а потом бабу в койку… А она этого самого уже нахлебалась – при немцах-то, с немцами-то… Она ведь, ты говорила, пела для них на сцене, плясала, чечетку небось каблуками отбивала. А потом, чтобы в доверие совсем войти, легализоваться, и в койку ложиться приходилось. Думаешь, она об этом после войны не вспоминала? Помнила. Только ты не смей ее за это жалеть, слышишь?