Мы пили чай. Тарасовна, важная, торжественная, хозяйкой восседала во главе стола, разливала чай, многозначительно взглядывала на меня – слушай, мол, и запоминай. На усах ее поблескивала испарина.
Я слушал неторопливый, издалека, рассказ Зои Ивановны и удивлялся себе – я так погрузился в ее негромкий, удивительно спокойный голос, что нетерпение, трепавшее меня последнее время, отступило, мне не хотелось ее понукать. Я преисполнился терпения, молча слушал и рассматривал ее. Круглое лицо, седые волосы, по-детски круглые и наивные глаза. В ее рассказе не было надрыва, горечи, слез, она все приняла, поняла и примирилась. Не озлобилась. Кирюша остался один… там, но ненадолго. «Все там будем». Сказала она это с улыбкой, легко, и было видно, что говорит не просто так, а глубоко в это верит. И у Иришки все хорошо – непьющий муж, двое деток. Кирюша и Кристинка.
Такие женщины на моем жизненном пути еще не попадались. Полное отсутствие эгоизма, доброжелательность, готовность принять участие и успокоить. Интересно, есть ли у нее муж, подумал я. О муже она не сказала ни слова, и я подумал, что она одинока. Я не мог представить себе мужчину ей под стать. Конечно, одинока. Такие всегда одиноки, безгрешные. Мужчинам нужны грешницы.
– А в тот день, двадцать седьмого августа, как сейчас помню – пятница, я телевизор смотрела, программа «Старое кино» только-только началась. Кирюша у окна сидел, не любил телевизор. И вдруг он стал кричать, я и не поняла сначала. Бросилась к нему, а он тычет рукой в окно и кричит: «Сейчас упадет! Мама! Спаси!» Смотрю – батюшки-светы! В соседнем доме на балконе как раз против нас на перилах стоит женщина, волосы развеваются. И никого больше. Макаровна сказала, что вы думаете, будто ее кто толкнул. Нет, она была там одна! Я видела! А Кирюша кричит-надрывается, потом с кресла сполз, на пол упал, припадок начался. Тут мне не до нее стало. Потом только узнала, что случилось. А Кирюша умер через два дня, в воскресенье вечером. Тяжело отходил, метался и кричал, бедный: «Мама, спаси ее!» – хватал меня за руки.
Я знала, что было следствие, во дворе соседи говорили, еще подумала, может, надо к следователю, а потом думаю, да кто меня слушать-то станет, и не до того было. Похороны, поминки… А позавчера Тарасовна звонит и спрашивает, правда ли, что Кирюша тогда что-то видел. Ей соседи вроде бы сказали. А я возьми да расскажи все как было. Мучает меня совесть – может, если бы я крикнула, она бы не кинулась, жива бы осталась, но куда ж кричать было – Кирюша бьется, лицо разбил, кровищи полно, у меня из головы все вон. Уж так он, бедный, за нее переживал да убивался!
Она молчит. Молчим и мы. Потом Тарасовна кашляет басом и многозначительно говорит:
– Вишь, как оно бывает. Судьба. Увидел и пошел следом, позвала она его. И одна она там была. Сама, значит, никто не принуждал. По своей воле.
Что тут скажешь? Сама – звучит как приговор. Мне.
Они смотрят на меня. В их взглядах нет осуждения. Они не обвиняют меня, смотрят выжидающе и печально. Тарасовна при этом качает головой как китайский болванчик. А я уставился на них, не зная что сказать. Свидетель ничего не прояснил, к сожалению. Следователь когда-то сказал то же самое: «Была одна в квартире, следов борьбы не обнаружено, ключи остались на тумбочке», и дело закрыли. А что не оставила прощальной записки, так это ни о чем не говорит…
Похоже, я вернулся туда, откуда начал. Верно, да не совсем. Лиля рассказала, что Лиску вызвали. Значит, был тот, кто вызвал. Где его место в этом раскладе? Если Лиска была одна в квартире, то где же тогда находился он? Под дверью? Колотил и требовал, чтобы его впустили?
И была добрая женщина Зоя Ивановна, которая сказала… что-то, и это что-то мелькнуло, не задержавшись в голове, но где-то все-таки зацепилось и царапало – я понял это по дороге домой. И еще я подумал – если бы Зоя крикнула, кто знает…
От какой малости иногда зависит человеческая жизнь.
Что же мать Кирюши сказала? Что царапнуло меня? Я перебирал слово за словом весь ее рассказ и не находил ничего. Это был удивительно короткий рассказ.
* * *
Заплаканная осень, как вдова
В одеждах черных, все сердца туманит…
Перебирая мужнины слова,
Она рыдать не перестанет.
И будет так, пока тишайший снег
Не сжалится над скорбной и усталой…
Забвенье боли и забвенье нег —
За это жизнь отдать не мало.
Анна АхматоваСнова шел дождь, закончилось лето. Десятое сентября. И вдруг меня обожгла мысль, что я забыл навестить Лиску. Зоя Ивановна сказала, двадцать седьмое августа, как сейчас помню… Тогда в моем сознании ничего не мелькнуло, и только сейчас… Что со мной происходит? Я никогда ни о чем не забываю, сделки, встречи, планы – все прочно сидит в моей голове, надежной как калькулятор, более того, я часто подсказываю секретарше, в каком файле искать нужные материалы, и меня распирает от гордости при виде ее восхищенной физиономии. О моей памяти ходят легенды. А тут напрочь забыл! Увлекся детективными делами, сбился с наезженной колеи, потерял интерес к работе и жизни. Рассорился со всеми и остался один. Даже инфернальная женщина в черном – Ольга – исчезла. И забыл…
Я купил цветы, белые розы. Девушка спросила, для кого. Это было не праздное любопытство, а профессиональный интерес. На кладбище полагается нести белые лилии, на свадьбу – розы. «Невесте», – сказал я. Она протянула мне охапку белых холодных роз на длинных стеблях, завернутых в вощеную скользкую бумагу, и сказала: «Желаю счастья!»
…Туманная теплая дымка висела в воздухе. Время здесь остановилось. Тем, кто ушел, уже не прибавится ни дня. Копны золотого шара, мелкие сиреневые хризантемы, желтая осиновая роща чуть в стороне. Край, окраина, дальше – овраг, заросший лещиной, где сумрачно даже днем. Лиска непременно смоталась бы туда – на всякий случай, посмотреть, что там внизу.
Я поставил розы в черную мраморную вазу, полную дождевой воды. Смел желтые осиновые листья. Тишина и покой опустились мне на плечи. Ни шелеста, ни ветерка. Кресты, безлюдье, черные кусты тиса, желтое и сиреневое. Теплая морось в воздухе.
Прилетела синица, села на спинку скамейки, посмотрела на меня смешливым взглядом. Пискнула. Лиска напоминала мне синицу – любопытную, быструю, бесцеремонную. Я протянул руку – она отбежала, но не улетела.
– Лиска! – позвал я. – Где ты?
…А потом я шел домой. Пешком. Не ближний свет. Тащился, едва замечая, что вокруг. Руки в карманах, воротник плаща поднят, что не спасало от влаги – морось превратилась в мелкий настырный дождь. Я чувствовал, как холодные тонкие струйки бегут вдоль спины. Это был пригород, здесь ощутимо пахло печным дымом. Голова моя была пуста, я шел как автомат. На автопилоте. Любимое выражение Казимира. Имя брата скользнуло мимо, не задев сознания. Мне было все равно. Я больше не хотел знать правду, я устал, да и что это изменит? Может, они правы – какая разница? Пережито, забыто… Прилетает синица. Ольга сказала – убийца живет и радуется жизни. Мало ли что она сказала. Да и где она, Ольга? Умерла? Сгорела? Задохнулась? Была ли она наяву, или это лишь плод моего воспаленного воображения? Плод воспаленного воображения! Как сказал! Разве сухой, неспособный любить, бескрылый банкир может так сказать? Я представил себе большой темно-красный плод с черной косточкой, терпкий, горький и кислый… плод воспаленного воображения…
Голова, оказывается, не совсем пуста. В ней шевелятся короткие бессмысленные псевдофилософские мысли о смысле жизни, враждебности мира и непознаваемости истины, словно кто-то там чиркал спичкой – вспышка и снова темно. Вспышка – темень. И снова ничего не удалось рассмотреть…
…Я смотрел на играющих детей. Кажется, дождь прекратился. Я не помнил, как сюда попал. Металлические прутья забора. Зверюшки метались в загоне, верещали и дрались. Зоопарк. На скамеечке сидела женщина, к ней поминутно подбегали, тормошили, жаловались и ревели. Она вытирала слезы и сопли детям, терпеливо объясняла что-то, убеждала, выговаривала. Раскладывала по полочкам. Судья. Я уставился на нее, уцепившись руками за металлические прутья. Я тоже хотел подойти к ней, хотел, чтобы она выслушала меня, пожалела, вытерла нос, рассудила. Я снова хотел стать маленьким. Я устал быть большим, хотел вернуться назад. Я стоял и смотрел. Она заметила меня, подошла, взялась за металлические прутья со своей стороны. Я узнал ее. Это была Анечка. Она молча смотрела на меня, и я вдруг прижался губами к ее теплым пальцам…
…Моя прогулка под дождем не прошла даром.
– Сидячий образ жизни, отсутствие физических нагрузок, пониженная сопротивляемость, – перечислял врач, тощий очкастый молодой интерн из всезнаек. – А вы чего хотели? Тем более каждый год новые штаммы.
Я ничего не хотел. Я не понял про штаммы. Я не против умереть. Мне плохо, ноет все тело, раскалывается голова, в висках колотит молотом. И слабость – такая, что я не могу пошевелить и пальцем. Кажется, я видел Анечку, но, возможно, у меня галлюцинации.