– Ты искал для меня пиво?
– Искал, заказывал, просил… В одной пивной даже обыск провел. Все напрасно. Говорят, осталось всего несколько стран, где еще не утерян секрет его изготовления.
– Полагаешь, я… заслужил? Ты взял Сашу?
– И Вову тоже.
– Они признались?
– А куда им деваться! Голос оставляет такие же отпечатки, как и пальцы, даже рисунок похож. Осталось взять твои показания.
– О! Обожаю давать чистосердечные показания. А сколько светит Саше и Вове?
– Много. Мы можем и не дожить до времени их освобождения. Если с ними не поступят иначе.
– Как это грустно, старик… Если я правильно понял, ты собираешься вечерком заглянуть в гости?
– Если я правильно понял, – усмехнулся Зайцев, – ты не возражаешь?
– Всегда рад, старик, всегда рад!
На этот раз журнальный столик был накрыт чем-то цветастым, на нем стоял чайник, две чашки и лежали четыре кусочка сахара. Два кусочка возле одной чашки и два кусочка возле другой.
– Извини, с сахаром нынче туго, – Ксенофонтов развел в стороны длинные руки. – Самогонщики проклятые все сладкое расхватали, а ты им позволяешь, не привлекаешь к суровой уголовной ответственности.
– Всех не перевешаешь, – вздохнул Зайцев, опускаясь в кресло.
– Зачем же всех! – Ксенофонтов вскинул руки вверх. – Вовсе не обязательно…
– Остановись. Вот так. Садись. Налей мне чайку, себе налей. Вот. И начинай с богом.
Друзья с наслаждением выпили по чашке отвратительного пойла, отдающего не то сырым веником, не то старой пенькой, добавили еще по полчашки, испытывая все то же неизъяснимое наслаждение, поскольку давно уже стерлось в их памяти воспоминание о настоящем чае, о его цвете, запахе, вкусе и давно уже любую подкрашенную, подогретую, подслащенную жидкость все называли чаем.
– Скажи мне – кто такой Вова? – спросил Ксенофонтов. – А то у меня подозрение, что он тоже из концертной бригады.
– Тут ты крепко ошибся. Он не из этой бригады, он из соседней. Они колесили по стране примерно параллельными курсами. Да вот тебе часы от начальника… Он хотел вручить в торжественной обстановке, в красном уголке, но я сказал, что ты будешь стесняться, и он поручил мне. Тут и надпись… «Товарищу Ксенофонтову за выдающиеся успехи в борьбе с преступностью». Как звучит?
– Сам сочинил?
– Конечно.
– Это чувствуется. – Ксенофонтов взял часы, повертел их перед глазами, отложил в сторонку. – Рад служить. Много доволен. Благодарю за доверие. Счастлив. Этого достаточно?
– Вполне. Итак?
– Все очень просто, Зайцев, все очень просто… Как тебе известно, вещи обладают голосами…
– Ты имеешь в виду магнитофонную ленту?
– Нет, – поморщился Ксенофонтов. – Какую ленту… Ты слышишь голос вот этой скатерти? – Он поднял за край цветастую накидку.
– А какой у нее голос… Никакого голоса.
Господи, да она криком кричит! Дает тебе важные свидетельские показания. Она говорит, что ее хозяин, то есть я, холост, лишен домашнего тепла, женской заботы. Она, эта занавеска, извиняется перед тобой, что вынуждена столь неумело выполнять роль скатерти, что ее призвание висеть у окна и радовать твой глаз, а не желудок. Она доносит тебе, что ее хозяин ленив, никак не соберется простирнуть эту тряпку или хотя бы отнести в прачечную, сообщает, что платят журналистам маловато и купить пристойную скатерку, чтобы порадовать друга любезного, они не могут. Она и о себе рассказывает, о том, что когда-то висела на окне, выгорела местами, обязанности скатерти выполняет не первый раз, что хозяин ее пьет с гостями не только этот прекрасный чай – вот пятно от вина, вот еще какое-то, требующее специального лабораторного анализа. И так далее. Я мог бы тебе весь вечер пересказывать все, что она хочет сообщить о себе, обо мне, об окружающем мире. У нее столько мыслей, столько наблюдений, выводов…
– Пожалуй, не стоит, – с некоторой растерянностью в голосе произнес Зайцев.
– А помнишь историю с анонимкой? Помнишь, как отчаянно визжал знак препинания? А как истошно взывали к моему благоразумию подобранные на дороге полусотенные? Вот только не пожелал я их услышать, не счел. Это горько, Зайцев, но иногда мне кажется, что ты слышишь только собачий лай, команды начальства да вопли потерпевших.
– Красиво, – кивнул Зайцев. – Дальше.
Видишь, как получается… Когда я сообщаю тебе о какой-то чепухе, ты прямо весь светишься от внимания, когда же я говорю о главном, ты пропускаешь это мимо ушей, полагая, что я занимаюсь словоблудием. Только что я сказал тебе самое существенное – прислушайся, удели внимание кофейной чашке, расположению шашек на доске, складкам на мятой анонимке, и перед тобой откроется удивительный мир…
– На этот раз я дал тебе настоящие человеческие голоса, – с легкой досадой заметил Зайцев.
– Да, но и они требовали участливого слушателя. Таня Лесницкая кричала с магнитной ленты через японские динамики, надеясь, что ты услышишь ее предсмертные…
– Не кощунствуй!
– Хорошо. Не буду. Прежде чем объяснить ход моих мыслей, я должен сделать небольшое пояснение. Иначе не поймешь.
– Только покороче.
Постараюсь. Ты когда-нибудь слышал, Зайцев, как выражаются люди вокруг тебя? Не отвечай. Грубость проникла в наши души, бесцеремонность к чувствам ближних. Смысл разговора чаще всего сводится примерно к таким вот словам… «Кто последний? Я за вами!» Ты можешь себе представить, что парень из твоего двора после окончания школы, техникума, училища, отслужив в армии, сказал девушке: «Настенька, милая, я люблю тебя!» А она бы ответила: «Петя, хороший мой, ты мне тоже очень нравишься».
– Ха! – сказал Зайцев.
Вот видишь. Он скажет приблизительно так: «Настюха, мать твою за ногу! Давай поженимся!» А она ответит: «А где жить будем, ты подумал, дурака кусок!» Без злобы скажут, даже смягчат свои слова улыбкой, ласковыми касаниями, но произнести нечто нежное… не смогут. Конечно, я преувеличиваю, но не слишком. Может быть, в нас есть какие-то чувства, не чуждые остальному человечеству, но выразить их мы не только не умеем – не хотим! Более того, стыдимся чувств и, если уж они у нас появились, стараемся так выразиться, чтобы никто и не заподозрил наличие у нас трепетности в душе, преклонения перед особою противоположного пола. Вот видишь, я даже сейчас скатился на небольшую пошлость. И ты ответил мне с этакой панибратской грубоватостью, с дружеской подковыркой, с налетом хамства – «Ха!». Я не обиделся, поскольку ничего другого от тебя не ждал, я отлично понял, что означает это обезьянье восклицание. Оно означает следующее: «Знаешь, старик, тебе не откажешь в наблюдательности, в самом деле, словарный запас наших юношей и девушек оставляет желать лучшего. Но выносить твою болтовню у меня уже нет сил». Я прав?
– Как всегда.
Вот видишь. И этим своим ответом ты пытаешься в меру своих скромных возможностей поставить меня на место. Ну, да ладно… Выйдем, Зайцев, на улицу, сядем в трамвай, посетим ресторан, отправимся в твою контору, что мы услышим? «Вам кого?» «Уже закрыто!» «Колбасы нет и не будет». «Не вздумай опоздать». «Извините!» – это мне говорят, отодвигая в сторону на целый метр или вдавливая в толпу. Да, Зайцев, это надо признать – в конце второго тысячелетия, на восьмом десятке революции общение в нашей стране на всех уровнях сделалось настороженно-пренебрежительным. Человек покидает свою квартиру, сжимаясь и готовясь к отпору, будто он входит в дикие джунгли, наполненные ядовитыми змеями, кровожадными хищниками, ненасытными людоедами. Вхожу в учреждение, оставив на пороге и достоинство, и образование, и здравость мышления – все это может только повредить. Я замираю от ужаса, поднимая руку, чтобы остановить такси… «Простите, сэр, не кажется ли вам, что сегодняшняя погода может испортиться?» – «Действительно, боюсь, что вы правы… У меня такое ощущение, что ветер усиливается». – «Надеюсь, вы не сочтете меня назойливым, если я предложу вам свой зонтик?» – «Очень благодарен, вы меня просто выручили…» И так далее. Нам такой разговор кажется не просто чужим – чуждым! И самое страшное – он кажется нам глупым. Нам и в голову не приходит, какие пласты культуры, воспитания, сколько уважения к ближнему должен усвоить человек, прежде чем заговорить вот так. Мы уверены, что с людьми можно обращаться проще. «Машка, хватит выкобениваться, пошли на сеновал!» – «Вот хитрый, уже и уговорил». Эти слова только потому и стали анекдотом, что попали в точку.
– Продолжай, я внимательно тебя слушаю.
– Подчеркнуто вежливая речь стала чем-то вроде издевки. К ней прибегают смеха ради, куражась и юродствуя. Ее можно услышать только со сцены.
– Ты хочешь сказать…
– Да, Зайцев, да! Вспомни, как выражались убийцы в квартире бедной Тани Лесницкой… «Вы должны согласиться, Танечка…» «А не кажется ли вам…» «У меня складывается впечатление…» Так никто не выражается. Эти слова можно произносить, только играя. Убийцы прибегали к этим словам, чтобы не произносить своих. У них не нашлось сил произнести свои.