Тот пристально посмотрел на него и отчетливо произнес:
– Любовь и ревность.
Суматоха увеличивалась, хотя квартира графини была очищена от лишнего народа. Около жертв уже хлопотали несколько докторов.
– Что, милейший эскулап, – подошел Мефодий Кириллович к знакомому полицейскому врачу, – есть ли живые?
– Тот, – указал врач на Марича, – кончается. Еще бы, пробит висок… страшный удар!
– А этот? – кивнул Кобылкин в сторону Куделинского.
– Этот? – поглядел на него врач. – Этот мертв. Рана пустяшная, царапина, а все-таки мертв… Посторонитесь-ка, – взял он за плечо Кобылкина, – пропустите…
Мимо них пронесли на носилках стонавшую Софью.
– А эта? – тихо спросил Мефодий Кириллович.
– Тоже опасна, – последовал ответ, – но надежда есть… Раны в голову и в грудь, однако, сердце, кажется, не тронуто… Какая красавица!… И не жаль было кому-то из этих несчастных убить такую прелесть.
Кобылкин ничего не ответил. В квартире появились прокурор и следователь; началось предварительное следствие, во время которого несчастный Марич умер.
– Да, – прошептал Мефодий Кириллович, взглядывая на трупы, – итог подведен, только, кажется, не такой, какого ожидали эти несчастные.
Вместо эпилога
Время летит вперед незаметно; промелькнула, как сон, весна, пронеслась и карикатура южных зим – чахлое петербургское лето.
В один из августовских дней на скамеечке Летнего сада сидел с блаженным выражением на лице Мефодий Кириллович Кобылкин. Рядом с ним восседал одетый по-барски, то есть в шляпе-котелке, светлом пальто и брюках навыпуск, Афоня Дмитриев. Перед ними на площадке, у памятника дедушке Крылову резвилась, кричала, шумела детвора.
– Вот, Афонюшка, – сказал Мефодий Кириллович, – взгляни ты, друг милый, на них, на малых. Расшумелись-то как детишки, разрезвились! Рожицы все веселые, довольные, глазенки блещут, как уголечки, глядишь на них – не нарадуешься… А ты подумай, что было бы, если бы дано было нам, людям, предвидение? Ведь жизнь противна была бы, жить не стоило бы, если бы можно было в будущее заглянуть да увидеть, что, быть может, вот из этого краснощекого пузана отчаянный вор выйдет, а из этого, с мечтательной рожицей, – зверь-убийца, а этот третий, что такой серьезный да важный, наглейшим мошенником будет… Эх, дети, дети! На радость вы родителям, на утешение даетесь, а много ли вас на родительскую радость-то выходит? Если бы подсчитать, так половина на половину не пришлось бы…
– Вот в том-то дело и состоит, – авторитетно заметил Афанасий, – что „если бы да кабы“… Недаром, поди, эти слова человечеству сказаны. Истина-с.
– Верно, друг мой милый, – добродушно рассмеялся старик, поглядывая на самодовольно улыбавшегося парня, – верно твое слово – истина!
– А вы извольте обратить внимание, – произнес Афанасий, – кажется, знакомый вам господин идут, смотрят на вас и издали улыбаются.
– Ба-ба-ба, – даже встал со скамейки Кобылкин, – „дикий доктор“!
– Уж и „дикий“, – рассмеялся тот, подходя к старику. – Где вы пропадали?
– Да я к себе на родину, в Могилевскую губернию, ездил.
– То-то мы так давно не видели нашего неутомимого Шерлока Холмса. Хорошо съездили?
– Превосходно-с!
– По делам ездили или так, прокатиться?
– И так, и этак, и не так, и не этак… Выбирайте, что хотите.
– Вас не поймешь.
– Подумайте, вот и поймете. Афонюшка! Благорастворение воздухов-то какое! Солнышко светит, птички поют, пароходики на Неве посвистывают.
– Прекраснейшая во всех смыслах природа, – глубокомысленно ответил Дмитриев.
– А ты сидишь на одном месте… Нет бы ходить, бегать, прыгать…
– А и взаправду, Мефодий Кириллович, – парень сообразил, что Кобылкину хочется побыть с доктором наедине, – пойду для моциона променад сделать. Вы здесь будете?
– Здесь, здесь… Промнешься и приходи за мной.
– Это кто же? – заинтересовался Анфим Гаврилович.
– А это, так сказать, – правая моя рука… Умница-парень, сметлив, шельма, и расторопен… Я его к своему делу приучаю, думаю, толк будет.
– Из такого-то?
– А чем плох?… Это теперь возгордился, после того как я стал его своим помощником величать… Иностранные слова вызубрил, истины изрекает, а так парень – золото… цены нет. Ведь мы с ним нейгофское дело по косточкам разобрали.
– Да, – вспомнил Барановский, – что с этим живым покойником?
– А вы разве не знаете?
– Откуда же мне знать? Ведь в тот день, как я вам его показал, к вечеру его у меня уже не было. Ушел, потом непонятную записку прислал и как в воду канул… Ну-ка, поведайте дела минувших дней.
– Очень хочется? – лукаво спросил старик.
– Еще бы! Верно, все над судьбой вашего графчика старались… все по-хорошему устраивали?
– А вы-то разве не интересуетесь?
– Как же мне его судьбой не интересоваться? Принял я, так сказать, этого Нейгофа из объятий могилы… Потом историю слышал, глухо, правда, но все-таки слышал: в жену его кто-то стрелял…
Кобылкин вздохнул и поглядел вверх, на безоблачное голубое небо.
– Я никаких подробностей не знаю, – продолжал Барановский, – и в газетах было мало об этом написано.
– А разве Нейгоф сам ничего не говорил вам?
– Говорил… в общих чертах об этом козодоевском деле. А больше что же? Я на вечернюю визитацию ушел, вернулся – его у меня уже не было.
Мефодий Кириллович вздохнул.
– Пожалуй, вам-то пару слов сказать можно, – произнес он, – только между нами: никому ни гугу… Не будете скромны, я от всего откажусь и вас же самих вам же в глаза высмею.
– Ого! – улыбнулся Барановский. – Значит, тайна?
– Да еще какая тайна-то! – словно обрадовался Кобылкин. – Двуногая!
– Какая-какая?
– Двуногая, эскулапище! Сиречь граф Михаил Андреевич Нейгоф.
– Вот-вот – про него-то!
– А что же мне про него? Был Нейгоф, да весь вышел, помер и похоронен.
– Да вы что, смеетесь?
– Нет, зачем же? А я думал, что вы сообразительнее… Говорю вам: граф Нейгоф помер. Где это видано, чтобы мертвых с погоста носили?
– Да ведь он же выбрался.
– Фу-ты, непонятливый какой! Так что же с ним делать-то, с выбравшимся? Подумайте, какая катавасия пошла бы, если этого несчастного опять в список живых внести. Да еще и удалось ли бы это – бабушка надвое сказала. Ведь свидетелей, которые подтвердили бы, что это граф Михаил Андреевич Нейгоф, нет. Таких же, которые под клятвой скажут, что это – босяк Минька Гусар, без числа. Каково положение, а? Я тут участие принял, к московскому родственнику, благо он к нам на берега прибыл, заявился. Умнеющая, надо сказать, особа! Я его сиятельству детально все обстоятельства дела доложил и покорнейше просил войти в положение своего несчастного родственника. Граф Федор Петрович сперва не хотел мне верить, тогда я привез к нему племянничка. Конечно, сейчас же признали, обняли его, облобызали и воскликнули: „О, как ты несчастен, последний в роду Нейгофов!“ Тогда я взял на себя смелость доложить его сиятельству – уж в какую тут я опасную игру сыграл, – что Михайло-то Андреевич, быть может, и не последний Нейгоф, ибо после него осталась вдова, с коей он в законном супружестве в течение полутора месяцев состоял… Смекаете, эскулапище, куда я гнул тогда? – подтолкнул Барановского Кобылкин. – Да и не в том одном моя смелость была.
– Говорил мне что-то Нейгоф об этой женщине, – заметил доктор, – плакал, уверял, что, несмотря ни на что, любит ее.
– Погодите, погодите, – перебил его Мефодий Кириллович, – о жене речь потом будет. Дайте с одним кончить. На чем, бишь, я остановился? Да! Его сиятельство, вот как и вы теперь, мысль мою уразумели и изволили спросить о супруге племянника. А тут вот какой казус вышел. Вам рассказывал Михайла Андреевич, как эту самую Софью Шульц, теперешнюю графиню Нейгоф, трое дошлых господ к кровавому козодоевскому делу пришили?
– Рассказывал.
– Так вот один из этих господ, может, и фамилию слышали, – Куделинский, всем этим делам зачинщик и хороводчик, узнав, что супруг графини жив, преисполнился ярой ревности и в отвергшую его графиню Софью Карловну выстрелил, а перед этим он успел проломить висок своему соучастнику, коллеге вашему – доктору Маричу, состоявшему в этой шайке и кинувшемуся на защиту жертвы. Но Марич, когда они барахтались, ткнул его ножичком, а ножичек-то был обмазан каким-то снадобьем, и которое вошло в кровь…
– Узнаю, что это такое; смертельный яд… кураре, – перебил Барановский, – действует на окончание нервов поперечно-полосатой мускулатуры, то есть произвольных мышц… три, четыре, много – пять минут, и паралич, и смерть…
– Должно быть… К несчастью, этот Марич минут на десять опоздал… Поторопись он – меньше было бы беды… Куделинский успел дважды выстрелить в графиню.
– Раны тяжелые?
– Тяжелые, но не смертельные, хотя одна для всякой молодой красивой женщины очень неприятная: глаз попорчен и лицо обезображено… Прежней красоты и в помине нет… Всю эту историю я откровенно рассказал графу Федору Петровичу. Они рассердиться изволили, закипятились, запетушились, страсть что такое. А с Михаилом-то Андреевичем что тут сделалось! Заплакал, застонал: „Дайте мне ее, – кричит, – дайте! Люблю я ее, жить без нее не могу“, – волосы на себе рвет. Старый граф сейчас племянника успокаивать: „Люби ее, несчастный, – кричит и сам плачет, – все тебе могу устроить!“ Насилу успокоили они племянника, бежать хотел тот к супруге – нет, не пустили… Все обещали уладить. Потом граф меня позвал, и долгий-предолгий разговор имели. Решили так: ожидается дитя, и дитя наизаконнейшее, так, стало быть, Михаилу Андреевичу в графском виде можно и не существовать. Граф решил поселить племянника и его супругу у себя в самом большом поместье, графиня как бы хозяйка, а он – ну, вроде управителя и под другим именем. И это граф Федор Петрович взялись все обделать. Вот, восхитительный мой, как случилось, что граф Михаил Андреевич Нейгоф помер, и на свете его нет, а есть вместо него Михаил Андреевич фон Штраль, немецкий барон. Граф же Федор Петрович – добрая душа! – все так обставили, что графиня в чистоте осталась. Да и за что было обвинять ее? Подлинные виновники в козодоевском деле сами с собой расправились, а она ни при чем была.