- Ну, как знаете... Дело хозяйское... - Видно было, что Федор не одобрял решение хозяина, но спорить с ним сейчас было бесполезно.
- Арт, - послышался за дверью слабый голос Елены, - я хотела поговорить с тобой.
- Я пошел. - Федор встал, а женщина уже входила в комнату. Увидев Федора, она замерла на мгновение, а потом, вздохнув, проговорила:
- Это даже хорошо, что Федор здесь. Только ты, Арт, не спрашивай меня ни о чем. Скажу, и все... - Она посмотрела долгим взглядом на сияющее под солнцем море на картине, перевела глаза на мужа: - Это нападение устроил некто Купцов. Больше я ничего не знаю.
Ее, видно, опять повело, но она успела опереться на спинку массивного стула. Федор осторожно взял ее под локоть и посадил. Аджиев смотрел на жену, сморщив лицо, и непонятно было: то ли от боли, то ли от страдания за нее.
Невысокий седоватый человек в безукоризненном фраке стоял перед камином в своем кабинете в "Золотом руне", довольно уютном, но слишком аккуратно прибранном. Он курил трубку, задумчиво уставившись в пространство. Он размышлял с той сосредоточенностью, которая характерна для человека, имеющего высокое и устойчивое положение. Лоб его полысел от прилежания и сноровки, которую он проявлял в любом деле, за какое бы ни брался. В эту минуту он особенно остро чувствовал, что привычную ему жизнь подтачивает беспредел вышедших из повиновения и взявших на себя несвойственные им функции "авторитетов". А ведь он потратил немало сил, чтобы направить их неорганизованную массу в очерченное им русло.
Конечно, страна переживала тяжелые времена, ее разъедали бюрократические порядки с их идиотскими ограничениями, к тому же все эти новоявленные писаки и умники, вечно болтающие о правах человека, так и лезли в сферу, куда им доступ должен был быть закрыт.
Капитал и те, кто им владеет, - становой хребет жизни. И ему должно быть подчинено все. Капитал - это и суд и закон. А кто не понимает этого, тому не следовало и жить.
Он хмурил прямые брови над прямым разрезом серых глаз, прямым, коротким обрубленным носом. Ему предстоял неприятный разговор, и он внутренне готовился к нему, стараясь настроить себя так, чтобы не нарушить душевного равновесия. Потому что все эти ублюдки, на которых он тратил свой драгоценный мозг и немолодую уже жизнь, не стоили этого.
В дверь стукнули, а затем она робко открылась, и появилось заискивающее лицо Мирона Витебского.
- Можно, Генрих Карлович? - угодливо спросил он.
- Да, я звал тебя... - брезгливо сказал человек во фраке. При этом он покрутил кистью правой руки, как будто готовился дать затрещину вошедшему.
Мирон вошел и остался стоять, потому что стоял и, по-видимому, не собирался садиться хозяин кабинета.
- Что происходит, Мирон? Ты не можешь мне объяснить? Радио сообщает какие-то подробности, а я в полном неведении, хотя все это касается меня напрямую.
- Да... - Мирон опускает глаза, а потом вскидывает их на Генриха Карловича. - Я тоже узнал обо всем слишком поздно. Я предупреждал его. Но ведь мне нельзя было раскрыть все планы... Вы же не хотели посвящать его...
- А, так это я во всем виноват? - Шеф, а он именно шеф, начальник, босс, он - все для этой бестолковой кодлы низкопробных уголовников, разражается саркастическим смехом: - Я, который потратил столько сил, времени и собственных средств, чтобы объединить вашу шоблу в какое-то подобие цивилизованной организации, чтобы не перестреляли всех поодиночке. Наладил связи, вышел на эту затраханную Думу, на правительство, наконец. И я теперь виноват, что какой-то дурогон наезжает на крупного дельца, уважаемого человека, мать его, из которого при умелом обращении можно золотые веревки вить?
- Шеф... - шепчет Мирон.
- Молчать! - кричит Генрих Карлович. - Он все испортил, озлобил его. Как теперь вести с ним переговоры? А если Китаец дознается, кто это организовал? Я ведь пошел против своих же правил, когда приказал убрать Крота. А теперь как быть? Если он с нами, то контакты с Аджиевым невозможны. Как быть, я спрашиваю?
- Исключить из членов корпорации, - льстиво замечает Мирон. Запретить приходить в "Руно". Лишить членской карточки.
"И нажить влиятельного врага", - мысленно добавляет Генрих Карлович. Он молчит, представляя, что сейчас за отринутым Купцовым потянется, как за обиженным лидером, мелкий уголовный планктон, который может доставить немало неприятностей.
Мирон переминается с ноги на ногу. Он понимает все сомнения и опасения шефа. Тот не хотел делиться с Купцовым процентом от прибыли с предполагаемых общих дел с Аджиевым. Теперь хлебает... Но, конечно, выход из положения найдет. Махинатора такого класса, как Генрих Карлович Шиманко, еще поискать. Если уж он сумел найти подходы к некоторым министрам...
Дверь открывается без стука. Таким правом пользуется здесь только один человек - личный секретарь Генриха Карловича Яков Захаров. Яков возбужден и зол, он видит Мирона, лицо его кривится (они не переваривают друг друга), и он говорит своим манерным голосом певца из цыганского хора:
- К вам рвется Купцов. Я не знаю, что делать. Вы примете его?
- Пьяный? - совершенно спокойно спрашивает Шиманко.
- Да уж, конечно, принял... - брезгливо цедит Яков.
- Пусть идет, только предупреди, чтоб не шумел здесь. Хорошенько предупреди.
Мирон пятится к двери:
- Мне лучше уйти.
- Нет, - говорит с улыбкой Генрих Карлович. - Останься. Этот разговор мы проведем вместе.
Яков уходит, и только тогда Шиманко садится в кресло, а Мирон Витебский пристраивается на мягкий стульчик в углу.
Когда Купцов появляется в кабинете, Генрих Карлович уже про себя решил его судьбу. Теперь главное избежать скандала, но при виде смертельно напуганного Купцова Шиманко понимает, что сломить его не составит труда.
- Да как же ты отличился так, Павел Сергеевич? - спрашивает он почти добродушно.
Глазки Купцова так и бегают, шарят по комнате, задерживаясь то на невозмутимо сидящем Мироне, то на почти по-отечески внимательном лице Генриха Карловича.
- По всем расчетам, прокола быть не должно было, - начинает он.
- Да ты садись. - Шиманко указывает на кресло перед собой. - По всем расчетам... - повторяет он, улыбаясь. - Где твое исконное воровское суеверие? Чутье потерял?
- Ребят подобрал... - шепчет Купцов, - профессионалов...
- Четыре трупа... - вскользь говорит Мирон. - А еще если пятого найдут.
- Нет, нет... - вскрикивает Павел Сергеевич. Он совершенно раздавлен.
- Ведь не твое это дело, Купец, - как учитель в школе к второгоднику, обращается к нему Шиманко. - Ладно. Сопли размазывать не будем. Завтра же собираешься и сматываешь отсюда удочки. Ясно? Поезжай, куда хочешь, но чтоб в столице духа твоего не было. Хочешь - на Канары, хочешь - в Мухосранск... Куда глаза глядят. Месяца на два, не меньше. А там - будем посмотреть...
- Но ведь никто не знает... - попытался было возразить Купцов, но Шиманко резко перебил его:
- Баба его знает, а бабы - дело ненадежное. Я все сказал, Павел. Хочешь жить - уезжай. Не заставляй меня меры принимать.
В голосе Генриха Карловича слышится столько нешуточной угрозы, что лицо Купцова, и так бледное, становится совершенно меловым. Он поднимается и медленно, не прощаясь покидает кабинет.
- Я думал, сопротивляться будет, - говорит Мирон, но Шиманко взглядывает на него с таким презрением, что тот умолкает и вскакивает со стула.
- Я пойду? - просительно произносит он. Шиманко хочется послать его куда подальше, но он сдерживает себя:
- Иди. И доложишь мне, когда и куда он уехал. Шиманко опять остается один. Он тянется к столу, достает крохотный органайзер и находит там нужную информацию: 15 августа Аджиев будет на загородном приеме у вице-премьера по экономике.
Туда надо обязательно попасть. Время есть, и Генрих Карлович размышляет теперь о том, как лучше организовать и обставить эту их первую встречу.
Глухарь уж который день ждет Федора, а тот все не едет. И старик впадает в непривычное для него состояние: он волнуется. Неужели этот безрассудный малый сунул башку в логово, не посоветовавшись с ним?
Он не понимает новые времена, да и не пытается разобраться в их хитросплетениях, но чутье старого зека подсказывает ему, что теперь никакая самостоятельность не пройдет. Мир жестко схвачен и поделен, а тот, кто полезет, не зная броду, тот обречен. В его-то лихие годы стольник был состоянием, а сегодняшние цифры с нулями, да еще поделенные на курс "зеленого" - это, елы-палы, была уже математика.
Он знал кое-кого из своих бывших дружков-стариков, с которыми мотался по этапам и кто ныне закончил свою жизнь на помойках и свалках, и радовался, что сумел зацепиться, не сгинул, не пропал, а вот имеет даже собственный домик с садом, рогатую животину, пяток куриц. И к нему приезжают еще за помощью и советом.
Федор свалился на голову, как ранний снег. Пришел со станции уже под вечер, но ночевать не собирался, сказал, что уедет последней электричкой.