Конечно, я говорила с Полем, но Поль ссылался на доктора, доктор – на Поля, и все кончалось ничем; я не могла ничего понять и злилась, плакала, тосковала, худела. Если бы не страх, не знаю, чего бы, кажется, я не сделала, но, вы понимаете, после того, что было, я не могла не бояться. Один какой-нибудь шаг наперекор ему, одно неосторожное слово, и то, что случилось раз, легко могло повториться. Он мог убить меня, и ничто не говорило, что он не сделает этого, если я выведу его из себя. Напротив, были все признаки, что в голове у него бродит то же, что и тогда, если еще не хуже. Скажу только одно: в первый раз, когда я вышла из спальни в свой будуар, я нашла у себя все замки отворенными и все перерытым. Я поняла, что он опять искал «пластырь», и потому уж не спрашивала.
Прошло с месяц. По городу начинали ходить уже толки. Маман мне жаловалась, что ей не дают покоя с расспросами обо мне и что она не знает, что отвечать на десятки слухов, которые ей сообщают из третьих рук, с усмешкой или с притворно-печальной миной. Все это выводило меня из себя. Не зная, что делать и умирая от тоски, я писала к коротким своим приятельницам, жалуясь горько на доктора и умоляя их посетить меня, несмотря ни на какие запреты. Но письма мои перехватывали; по крайней мере я так догадываюсь из того, что я на них не получала ответа. Раз как-то, в один из ясных январских дней, когда хрусткий снег сверкает на солнце алмазами, я сидела печальная у окна, с завистью прислушиваясь, как санки, скрипя, проносились мимо. Вдруг терпение мое лопнуло, и я вскочила, хвать за звонок.
– Маша! Сию минуту платье, салоп, да скажи Якову, чтобы заложил Голубчика в сани; я еду кататься… Ну!… Что ж ты стоишь?… Ступай!
Смотрю: она опустила глаза и ни с места.
– Что это значит? Ты слышала? Сию минуту!
– Нельзя-с.
– Как ты смеешь?
– Не извольте сердиться, сударыня; барин меня со свету сживет, если я вас рассержу; извольте выслушать: чем же я виновата, если мне строго-настрого приказано, чтобы я вас не выпущала на улицу?
Слова эти вывели меня совсем из себя.
– Молчи! Вздор! Не твоя вина! Я тебе приказываю. Сию минуту! – и я затопала, раскричалась. На крик прибежала няня.
– Ах, Господи! Что это? Я к няне.
– Няня, давай одеваться, а ты пошла, сию минуту вели закладывать!
Няня засуетилась.
– Ключи!… Где ключи?
– Ключи у меня, Пахомовна, да только из верхнего платья нет ни тряпки, барин все отобрал и запер к себе. На, хоть сама смотри.
Мы побежали смотреть; гляжу: в самом деле, весь зимний наряд мой исчез.
С минуту я не могла прийти в себя от удивления; потом у меня в голове помутилось. Стыд, страх, досада, бешенство. Я напустилась на Машу.
– Давай свой салоп! Я хочу на улицу! Хочу на улицу! Няня! Платок!
Маша, вся бледная, выбежала; я следом за ней, в ее комнату, вырвала у нее из рук ее салоп, шаль на голову – и вон. Мне было уж не до своих саней. Я послала швейцара на угол – привезти что-нибудь получше; стою на подъезде, жду, вдруг слышу – летит кто-то в парных санях и прямо к подъезду. Это был Поль. Увидев меня, он выпрыгнул, ни полслова – хвать за руку и потащил за собою наверх. Вся храбрость моя исчезла при мысли, чем это может окончиться. Я ожидала допроса, сцены, Бог знает, какого ужаса; но, к моему удивлению, он молча привел меня в мою комнату, кликнул няню, шепнул ей что-то и, посмотрев на меня тревожно, исчез. Я к няне.
– Что он тебе сказал?
– Сказал: успокой, мол, ее, да как поутихнет, дай капель. Капли были миндальные, и я их терпеть не могла, потому что их запах напоминал мне мой яд. Вместо того, чтобы пить, я капала их за форточку… Но это так, к слову, а вот что: мне вдруг стало ясно, что муж серьезно считает меня больною и бережет. Это немножко меня помирило с ним, но вместе с тем мне стало ужасно странно. Что ж это такое со мной? Зачем от меня скрывают, если есть что-нибудь особенное, и к чему эти меры предосторожности, точно с ребенком, который не может сам ничего понять и которого надо удерживать хитростью, если не силой? Если бы мне объяснили, чего они так боятся и почему я должна сидеть взаперти, не видя живой души, мне было бы легче терпеть и не к чему было бы прятать от меня платье… «Что ж это такое? Что они с доктором считают меня за сумасшедшую, что ли?»
При этой мысли я крепко струсила и стала припоминать, не делала ли я за последнее время каких-нибудь глупостей, по которым можно было бы подозревать, что у меня голова не в порядке? Но Мет; за исключением только того, что я в сердцах выбежала на улицу в чужом салопе, ничего не было.
Однако, это меня встревожило, и я решилась, при первом удобном случае, поговорить с маман. Маман ничего не знала о том, отчего я слегла, и мне не хотелось, да и нельзя было рассказывать ей всего. Но и того, что я могла сообщить ей, было достаточно, чтобы ее удивить. Она долго расспрашивала и сперва ничего не могла понять; но когда я, краснея, шепнула ей, что первой причиною ссоры у нас было третье лицо: un jeune homme, beau comme le jour [31], имя которого я не могу назвать, она вдруг ударила себя рукою по лбу и рассмеялась.
– О! Я понимаю, понимаю теперь! Но в таком случае, что же тут странного? Naturellement il est jaloux et il vous fait des scenes [32].
– Да, хорошо, маман, если бы только это. Но я же вам говорю… Вы понимаете? Вы только представьте себе… – И я стала ей пересчитывать сызнова все, что я вытерпела.
– Ну, да, это случается. Хотя, слава Богу, теперь стало редко… Vous concever, il perd la t?te! [33] Впрочем, это, конечно, варварство; он – Синяя Борода! Тиран! И он стоит того, чтоб ты его наказала.
– Да, хорошо, маман, это само собой, но вы подумайте, прежде, чем я успею его наказать, он замучит меня. Посмотрите, на что я стала похожа! Теряю свежесть лица, все платья стали мне широки!
– Бедняжка!… Да, это правда, ты очень переменилась. Но я не знаю, право, чего же ты хочешь?
– Маман! Ради Бога, поговорите с ним, так, будто бы от себя, и постарайтесь узнать, чего они от меня хотят? Не век же мне тут сидеть взаперти.
Маман задумалась.
– Признаться тебе, мой друг, я его немножко боюсь. У него такой странный взгляд, когда речь коснется тебя. А впрочем, конечно, поговорю.
Дня через два она сообщила мне результат. Он был незначителен. Как я и думала, Поль сослался во всем на доктора, но я научила маман, и она сказала ему наотрез, что доктор его – дурак, который не видит бревна из-за соломинки. Держать молодую женщину взаперти из страха каких-то воображаемых раздражительных впечатлений – это безумство! Она тоскует, досадует, сохнет и прочее.
– А вы как думаете, Анна Павловна, если она себе шею свернет, лучше будет?
Маман удивилась.
– С чего он взял?
– Ну, уж на этот счет, – говорит, – извините. Вы ее видите мельком, на полчаса, а я с ней живу и знаю, что говорю. У нее приливы к голове, и от этого мысли… фантазии… На нее это вдруг может найти как намедни: выбежала из дому Бог знает в чем: взяла салоп у горничной! Не случись я по счастью тут, она бы накуролесила!
На это маман заметила, что салоп у горничной я взяла потому, что мой собственный у меня отобрали.
Он удивился, точно ему сказали новость, и сделал вид, как будто бы он тут ни при чем.
– Если это не выдумка, – сказал он, – то это горничная напутала. Я ее выгоню.
Поговорив еще немного, он обещал пригласить другого доктора, и, если я буду спокойна, взять меня с собой прокатиться.
Все это было ужасно странно. «Что он хитрит? – думала я. Или серьезно считает меня помешанною?…» Первое мне теперь казалось гораздо правдоподобнее, а между тем и это мне объясняло немного. Какая цель держать меня под ключом, если арест должен когда-нибудь кончиться?… Что это – наказание или просто предосторожность, чтобы я не видалась с Черезовым? «Конечно, – думала я, – муж знает или догадывается, что мы с ним в связи. Ну, а потом?» И страх, что он имеет умысел против Черезова, овладел снова моими мыслями. Письма мои были полны предостережений. Я даже просила его уехать куда-нибудь на короткий срок, но он отшучивался, называя это фантазиями. «Я видел, – писал он, – и вижу только одно, это что т. м. (твой муж) трусит. Но он не рехнулся еще, чтобы лезть без нужды в огонь и самому накликать на себя опасность, которая может из мнимой сделаться действительностью…» и прочее.
Вообще, он смотрел на вещи спокойнее, чем.я ожидала, и хотя уверял меня в письмах, что огорчен, но это как-то не очень было заметно. Невольно мне приходила мысль, что я для него игрушка, потеря которой не может серьезно его огорчить; и каждый раз, как я начинала думать об этом, я не могла удержаться от горьких слез. Мне так хотелось увидеть его хоть на минуту и умолить, чтобы он рассеял мои сомнения. Но как это сделать? Я была под арестом; малейший шаг мой был бы отрапортован немедленно моему тюремщику и мог быть причиною страшных несчастий.
Свидания наши прерваны… На днях как-то зашел, говорят: «Больна, лежит». У лакея длинное, вытянутое лицо. «А Павел Иванович?» – «Дома, только не принимает». На другой день, на третий – то же. Наконец вчера я видел его. Он очень переменился, и лицо у него прескверное; если бы он убил ее – не могло бы быть хуже. Несколько слов однако меня успокоили. На вопрос: «Что с ней?» – он отвечал: