Утром в МУРе побывал адвокат, но единственное, что ему удалось сделать, — узнать, в какую тюрьму отправлен Синебродов.
Градолюбова тоже не сидела сложа руки. Поколебавшись, она решилась обратиться к школьной подруге. Но у Ольховцевой оказался свой взгляд на проблему, несколько неожиданный для Лидии Михайловны. Наталья Евгеньевна прямо сказала, что думает обо всем этом.
— Я очень тебя люблю и твоего Володьку — тоже. Но, прежде чем возьмусь за расследование, должна узнать его мнение. Если он согласен, пожалуйста.
— Ты сомневаешься в его невиновности?
— Лида, после стольких лет нашей безоблачной дружбы я не хочу, чтобы мы стали врагами. Сомневаюсь я или нет, не имеет никакого значения. В ходе расследования могут всплыть нежелательные или бросающие на него тень моменты. Поэтому его согласие в этом вопросе имеет решающее значение.
— Но как же я свяжусь с ним? Обвинение в убийстве — дело нешуточное. Наверняка до окончания следствия мне не позволят его видеть.
— Постарайся. Полагаю, арест не стал для него неожиданностью и он оставил тебе телефоны верных ему людей. Они тебе помогут с ним связаться.
— Да, это так. Но как ты догадалась об этом?
— Думаю, этим людям не понадобится санкция прокурора, чтобы связаться с ним. Чем быстрее они это сделают, тем меньше у нас останется сомнений.
— Значит, в принципе ты согласна?
— Да, но при условии, что на это согласен твой муж.
Шнобеля нисколько не удивила просьба Лидии Михайловны. Он все внимательно выслушал, пообещал сегодня же связаться с Володькой, но предупредил, что ни в чем остальном помогать Ольховцевой не будет.
«Он же вор в законе», — верно истолковала Градолюбова эту категоричность Шнобеля. Ольховцеву знали не только журналисты, но и воры со стажем, знали ее мертвую хватку и способность к раскрытию самых нераскрываемых преступлений.
Где-то около полудня Синебродова привезли в Бутырскую тюрьму. Санобработка, шмон, перепись вещей — обычные для всех вновь прибывающих процедуры. В камеру попал лишь перед ужином. Несмотря на то что за давностью все судимости были погашены, его сопроводили привычным формуляром: социально опасен, склонен к побегу и все прочее, как полагается. Камеру ему определили с соответствующим контингентом, к тому же крохотную, душную и набитую битком.
Раньше, когда Синебродов появлялся в камере, первым его вопросом был: «Воры есть?» Этим он объявлял всем, кто он и какую исповедует веру. Теперь он не мог этого сделать и должен был париться на общих началах. Нары все были забиты. Он присел к столу и закурил. По камере пополз аромат «Золотого руна». Подсел здоровяк в майке. Руки, грудь и спина — в татуировках.
— Тебя за что, брат?
— Проехал верхом на рыжей свинье по Красной площади.
— Скажи на милость. Значит, уже чалился? А по виду не скажешь. За что, если не стыдно признаться?
В камере притихли и с интересом прислушивались к диалогу.
— Послушай, парень. Ты сам-то кто, откуда будешь?
— Я из Твери. Прохожу по делу с боксерами.
Синебродов слышал об этом деле. Рэкет, подпольное казино, рукопашные бои без правил. Воры по этому делу не проходили. Одни приблатненные фраера, в основном из бывших спортсменов.
— В какой камере Серый? Не знаешь?
Серый — личность известная в Бутырке. Синебродов был знаком с ним по прежним ходкам. Но боксер не успел ответить. В потолок постучали условным сигналом: принимайте «уду». Мужики мигом загородили «волчок», поймали специальным крючком и подтянули к дырке в окне веревку с запиской. Читать ее стал боксер, из чего Синебродов тут же понял весь расклад в камере. Прочитав записку, спросил:
— Ты — Филин?
— Допустим. И что дальше?
— Филин или нет?
— Филин.
— Привет тебе от Серого. Ну-ка, мужики, у окна наверху освободите местечко. Залезай. Это твое.
Минут через десять начали дергать из камеры мужиков с вещами. Дышать стало полегче. Оставшиеся с уважением посматривали на Синебродова. Незадолго перед ужином открылась на мгновение кормушка, и на пол камеры упал увесистый сверток, упакованный в несколько газет. На нем жирно было написано: «Филину». В свертке были сигареты «Золотое руно», копченая колбаса, сливочное масло, шоколад и даже несколько спелых груш. В записке Серый передал просьбу жены и условия, на которых Ольховцева согласна помочь.
С отправкой ответа также не вышло заминки. Он написал лишь одно слово, и в тот же день ответ попал к адресату.
Синебродов взобрался на нары, закурил, лег и попытался отвлечься от мрачных мыслей. Прокопченный, засиженный мухами потолок, обшарпанные, в подтеках стены, смутно различимые в прокуренном полумраке, служили великолепным экраном для проецирования воспоминаний. Жизнь камеры незаметно отошла на второй план, отдалилась, будто тело вырвалось из оболочки, просочилось сквозь щели в «наморднике», закрывающем окно, и воспарило с легкостью вольной птицы. Помимо еды и курева, в свертке, переданном Серым, было три баша отличной кашкарской дури.
Казалось бы, что может быть хуже? Вонючий, тесный каменный мешок, вынужденное соседство людей, с которыми на воле не сел бы рядом, а Синебродову хорошо, легко и спокойно, как если бы он крупно придрал в карты Гайдара или еще какого-нибудь крупного экономиста.
Как странно устроена жизнь. Надо-то человеку всего ничего: знать, что кому-то ты нужен, что о тебе думают и пекутся. Лидка бегает, подключила подругу. Страдаешь будто бы ни за что, ради уважения к себе, из чувства собственного достоинства. А в награду — душевный комфорт и безмятежный покой через уважение тех, кого уважаешь.
Время пошло незаметно. По тюрьме объявили отбой. В камере захрапели. А Синебродова не было там. Он продолжал витать на свободе. Подмосковье. Центр и ипподром. Ночной клуб, казино и снова праздничный круг ипподрома. Из всех впечатлений последних нескольких лет эти были наиболее яркими. Приглушенный рокот трибун, флаги, гулкий цокот копыт, холеное лицо Кривцова. Он чем-нибудь виноват? Бог с ним, пухом ему могила. Запах волос жены, стойкий и в то же время неуловимый. Последний вечер наедине с ней, возникшая вдруг из небытия дочь, легкая грусть и сладкое ощущение полета. Опять ипподром, опять лошадиные стати…
Немногим в неволе удается так приятно забыться.
Жженому это не удавалось и на свободе. Блатные больше не докучали, и с бизнесом все нормально, но что-то тревожило изнутри, продолжало держать на взводе. Казалось бы, причин для тревог нет, но кто-то за спиной, юродствуя, нашептывал в ухо: все мы рождаемся голыми, лежим голыми в морге, голыми предстаем и перед судом Божьим.
Прошло уже много времени, а реакции на просьбу Жженого не было. Наконец шеф позвонил и «обрадовал»:
— Бумагу, которую вы написали для генерала, похитили из машины. Всего на пять минут забежал в магазин, и на тебе. Украли автомагнитофон и папку с бумагами, в которой находилась и ваша. Простить не могу себе такого ротозейства. Будем надеяться, что она не попадет в руки наших клиентов.
«Вот такие пироги, Жженый. Каково? Пронесет и без клизмы».
Лунев усилил охрану и меры безопасности.
Антонину Кривцову заела тоска. Рядом — ни одного приличного мужика. И в перспективе — ничего интересного. Случайные знакомства теперь вызывали панический страх. Приключение с массажистом долго не забудется. От прежних любовников ее воротило, как, впрочем, и от всех прежних знакомых. Ее существование как бы рассыпалось на две части: до и после встречи с Луневым. До — пресное, однообразное и бесцветное. После — наполненное острыми, яркими впечатлениями, настоящими страстями, волнующее и тревожное. Даже страх, не отпускающий ни на минуту, был настоящий, как сама жизнь, жуткий и завораживающий.
Интуитивно она чувствовала обреченность, хотя Лунев продолжал слащаво улыбаться и кормить радужными обещаниями. Она захандрила и запила с тоски, но вскоре одумалась, взяла себя в руки и даже определила, что поможет ей выйти из депрессии: ипподром. Здесь не исчезало ощущение праздника, царила красота, радующая обилием красок, звуков и запахов. Это было единственное место, где жизнь не замирала ни на секунду, бурлила, клокотала страстями, люди, попавшие в этот водоворот, теряли рассудок, мгновенно богатели или в один миг лишались состояния, кончали самоубийством.
Антонина никогда не видела зарубежных ипподромов, только слышала о них от Михалкина, но нутром понимала одинаковость их и наших в непреходящей праздности и глубине впечатлений. Наездник Михалкин оставался для нее единственным человеком, связывающим с этим загадочно-притягательным миром, и был единственным мужчиной, с которым она, не раздумывая, могла бы связать жизнь. Она знала о его давней мечте приобрести в собственность приличную лошадь, избавиться наконец от унижений перед ипподромным ворьем и отправиться в турне по Европе как частное лицо. Он не раз бывал на многих европейских ипподромах, его хорошо знали, поэтому проблем с участием в международных бегах не будет. Загвоздка заключалась в другом: не было денег, чтобы купить хорошую лошадь.