— Затем — наша Акулина, — Игнат потряс бумажкой. — Она вроде бы играла роль гордой царицы, которая не снизойдет до мести, но… вряд ли она позабыла о своей разрушенной жизни. И, конечно, она за старым врагом приглядывала. Дальше — наш юный Робин Гуд… его вечно обходили, задевали, раз за разом тыкали его носом в собственную никчемность. А раненое самолюбие — это изрядный мотив. Виктория Павловна…
— И она?!
Ксюша осознала: работу все же пора менять.
— И она… ее любимая дочь уже год как из дому ушла. Вспыхнул страстный роман… угадай, с кем?
А что тут гадать? Только странно, что во всех телефонных разговорах Виктория Павловна ни словом не упомянула о Стасе.
— Только вот любовник в конце концов девочку бросил, чем сильно ее ранил… нет, открыто воевать с ним Виктория Павловна не посмела бы, но за врагом присматривала… И вот представь, что за каждым твоим действием, за каждым шагом наблюдают четыре человека.
Ксюша представила — и вздрогнула.
— Рано или поздно кто-то и заметит его интерес к подсобке. И решится устроить обыск… ведь он был? Коробки переставляли?
— Д-да… но ничего не пропало!
И случилось это месяца два тому назад…
— Поэтому ты про обыск молчала?
— Ну… да…
Ксюше было неудобно. Во-первых, подсобка — не ее личные владения, и мало ли кому из сотрудников понадобится здесь что-то, бумагами заваленное? Во-вторых, действительно, ничего не взяли, да и не было в подсобке ничего ценного. И если так, то, заговори она об обыске, ее бы на смех подняли.
Ну, или решили бы, что она кого-то в воровстве подозревает.
— А теперь представь, что однажды ты решаешься забрать из тайника эту вещь и обнаруживаешь, что тайник пуст… и ты точно знаешь, кого в этом винить.
Ксюшу.
Но она не брала шкатулку! Она ничего о ней не знала!
И вообще, если виноват Стас, то как же получилось, что и все остальные втянуты оказались?
— Идем, — Игнат подтолкнул Ксюшу к двери. — Нам надо встретиться еще с одним человеком…
Возвращался Петр домой в томлении, которое чем ближе была Москва, тем сильнее становилось. Гнал коней, поторапливал свиту. Полтора года пролетели быстро, и, пожалуй, были они весьма полезными. Не доводилось Петру скучать, многое он повидал, многое понял, но ныне не про полезность были мысли его.
Закрывал глаза — и видел милое Аннушкино лицо.
Открывал, и таяло оно, заставляя сердце мучительно сжиматься.
Как там она?
Писала, верно, но скупы были те письма, деловиты… и тем отличны от многих ласковых, которыми силились привязать его прочие бабы. Нет, горда была дочь виноторговца, тем и по сердцу ему пришлась.
Думал, что позабыл уже ее, но теперь сам тому удивлялся: как можно? Ее ли, милую, любую, вычеркнуть из памяти? Другие-то что — пришли и ушли, стерлись их образы, а вот Аннушка…
Скорей бы к ней!
И, не поворачивая к Москве, отправился Петр в Немецкую слободу, к каменному дому в восемь окон. Ярко горели эти окна, будто ждала она.
А и правда, ждала: выбежала встречать, кинулась на шею, прижалась. И сердечко ее стучало громко, радостно. Петр любовался таким родным, распрекрасным лицом.
— С возвращением! — сказала Анна.
— Рада?
Смутилась, зарделась, что роза, взор потупила. Рада, значит…
— Женюсь, — прошептал он, царапая ее нежную щеку щетиною. — Погоди, вот с делами управлюсь — и женюсь…
Ничего не ответила, только охнула, когда Петр ее крепче в объятиях сжал. В этот самый момент он думал, что решение о женитьбе — весьма правильное и разумное. Пущай Евдокия упрямится — когда уж велено ей в монастырь идти? — но ничего-то не сделает. Вон, доносили Петру, что якшалась женушка его разлюбезная с бунтовщиками. Неужто она думает, что избежит наказания?
Прочь ее! С глаз долой, как и прочих Лопухиных…
…бояре против будут. Но Петр многое задумал, скоро все переменится на сонной Руси, очнется она ото сна, встанет в полный рост и вновь будет великою державой.
Анна же щебетала о пустяках, но так, что щебет этот не вызывал обычного раздражения. Напротив, рядом с нею ему было уютно, спокойно, и гневные мысли отступали.
Три дня пробыл он в Немецкой слободе, за которые множество слухов по Москве пронеслось, от самых нелепых — дескать, подменили царя на чужбине — до таких, к которым прислушались умные люди.
А как выехали, подобрался к Петру верный друг Алексашка и заговорил шепотом, что, мол, поговаривают, будто Анна не сильно-то тосковала в разлуке, завела полюбовника-саксонца, о чем доподлинно всем известно.
Да Петр отмахнулся: про полюбовников будущей царицы — а он уже твердо уверился, что женится на Монсихе, — ему доносили постоянно. И он не давал себе труда задуматься, сколько в тех словах было правды, не вызывали эти сплетни ревности, но напротив, веселили его.
И Алексашка, видя этакое равнодушие, отступил.
Плечами только пожал: мол, сам думай.
Вторая встреча с дорогой женой, которую Петр давненько уже не видел, была безрадостна. Глядел он на круглое пухлое лицо Евдокии и думал, что нехороша она сделалась. Толста. Щекаста. И вновь в глазах ее светлых слезы стоят, готовые излиться. Но нет, не плачет, смотрит прямо, себя превозмогая.
— Отчего ты еще здесь? — с раздражением спросил Петр. — Велено тебе было в монастырь идти!
— Велено, — склонила голову Евдокия. — Однако не лежит мое сердце к служению. В миру остаться дозволь… разве ж я тебе мешаю?
Мешает. Тем, что есть, — мешает. Не проходит и дня, чтоб не напомнил кто-нибудь о царице, о матери наследника, не упрекнул, если не словом, то взглядом. Да и самому неспокойно было, когда она тут.
— Все же жениться задумал, — сказала Евдокия. — На ком?
Промолчал Петр.
— Что ж, всемилостивейший государь, — прозвучало это как насмешка. — И ответа твоего мне не надобно. Знаю. На Монсихе, немке, которая тебя приворожила… Будь она проклята!
— Замолчи!
— А не то что?
Никогда-то прежде не смела Евдокия перечить царю, все надеялась на милость, на понимание, на каплю жалости, однако верно говорят, что каменным сделалось сердце царя. Да и то, было ли в нем хоть когда-нибудь место для несчастной Евдокии?
— Не боюсь я тебя больше, — сказала она, проглатывая обиду. — Сгубил ты мою жизнь, сгубишь и свою. Ну да Господь тебе судья.
Развернулась и ушла.
В монастырь? Что ж, пусть так, вряд ли в монастыре будет хуже, чем тут, где она, царица, была словно нищая приживалка… так она себя утешала.
И не прошло недели, как отправилась подвода в Суздаль, увозя Евдокию. Ровно сидела царица, никто не увидел ни слезиночки, не услышал ни жалобы. Да и сама она испытывала уже не обиду — странное, неведомое ей прежде облегчение, будто избавилась она не то от тяжкой болезни, не то от повинности.
Что ее ожидало? Евдокия не знала.
Однако помнила слова: за все воздастся. И не только ей, несчастной. Так пусть же остаются, живут как умеют… счастья на чужих слезах все одно не построить.
Новая жизнь началась для Анны, разделенная на две половины. В одной присутствовал Петр с его неожиданными визитами, сопровождавшим царя шумом, суетой, бестолковостью. В другой — были покой и Кенигсек.
— Оставь его, — шептали и Модеста, и матушка, дрожа при одной мысли, что царь узнает об этакой измене. — Опасно! Не зли царя! Донесут!
Доносили, впрочем, как и обо многих других мужчинах, которые появлялись в роскошном доме Анны. И царь лишь отмахивался от сплетен.
Верил.
Но всякий раз, выбегая ему навстречу, заглядывая в круглые кошачьи глаза, Анна цепенела: а ну как прознал? Вдруг приехал не для того, чтобы обнять ее, расцеловать в щеки, царапнув кожу колючими усами, обдав ее запахом вина и табака, но за местью.
А был он мстителен.
И злопамятен.
И, верно, следовало бы ей послушать матушку. Анна всякий раз, готовясь ко встрече с любовником, давала себе слово, что уж это-то свидание станет последним. Но не находила сил.
Требовала ее истерзанная душа счастья.
— Поздно, — шептала Апраксия, раскладывая карты. — Что сделано, того уж не воротишь, выбрала ты, красавица, дорогу, по ней и пойдешь. Но береги царский подарок, пока он при тебе будет — оборонит тебя… хоть сколько-то оборонит.
Анна знала, что речь идет о шкатулке, уже изрядно позабытой — хватало и иных даров, — и клялась, что сбережет ее. На самом же деле теперь вид этой вещи вызывал у нее престранное неприятие. Анне была отвратительна нарочитая дешевизна шкатулки, и та простенькая мелодия, что пряталась в ней, и стеклянное озеро, и лебеди, и лодочка с фарфоровой девой. Ей хотелось взять шкатулку и ударить ее о пол, чтобы в щепки, вдребезги, чтобы себя самое высвободить из деревянного этого ящика…