этом-то и состоит парадокс, — ответила она спокойно. — Мы делаем всё возможное. Мы изо всех сил верим и делаем всё возможное. И при этом знаем, что ничего не добьёмся.
*
В тот день у нас было ещё несколько пациентов, не помню, сколько именно. Уже наступила ночь, когда мы дописали последнюю историю болезни, вышли и направились к парковке.
Я никак не мог перестать думать о том мальчике.
— Я чувствовал, что у него есть ресурсы, — сказал я. — Его тело не пострадало. Он чувствует своё тело. Оно его радует. Это было видно по тому, как он двигается. Я чувствовал его сердце. Его искренность. Диапазон его чувств. Не могу поверить, что он безнадёжен.
Она остановилась.
— Он был полностью вовлечён в происходящее, — сказала она. — Ты это видел. Он помнит каждый случай. С подробностями. Даже когда его мать садится ему на лицо, даже когда он чуть не умирает от удушья, какая-то часть его остаётся свидетелем происходящего. Это редко бывает. Вот почему он и оказался у нас. Вот поэтому мы и видим картины в собственном сознании. Всё потому, что его сознание сохранило их. Именно поэтому с ними можно работать. В этом его единственная надежда.
Она схватила меня за плечи. Как будто то, что она сейчас собиралась сказать, было особенно важно, как будто она пыталась передать слова посредством физического контакта.
— В этом-то и состоит глубинная часть парадокса. Когда мы пытаемся помочь этим людям. Мы делаем всё, что от нас зависит, прекрасно понимая, что ничего не получится. И всё-таки перед нами открыта дверь — и мы думаем, а вдруг всё-таки удастся.
Она откинула голову и засмеялась. Ночь вокруг вспыхнула огоньками. Я пытался понять смысл её слов, но чувствовал лишь её руки, держащие мои. Их прикосновение сделало бессмысленным какие-либо рассуждения, опустошило моё ментальное пространство. Я только чувствовал, что она рядом, и мне хотелось, чтобы так продолжалось вечно.
В «Тёмной Дании» мы прожили три недели.
Мы отправлялись туда вместе с молодым человеком, который получил пожизненный срок и принудительное лечение за убийство отца и матери.
В клинику его привозили три конвоира из закрытого психиатрического отделения в Слагельсе, он был в наручниках, выглядевших как чёрные пластиковые браслеты. Лиза рассказала мне, что каждый раз, когда ему приносят еду, он должен просовывать руки через решётку, чтобы на него надели наручники, только после этого дверь его камеры открывали и внутрь заходили трое охранников.
Мы отправлялись туда вместе с женщиной шестидесяти пяти лет, чья жизнь представляла собой вереницу надругательств: всё началось с её отца, продолжалось с её первыми друзьями и первыми мужьями. Её преследовали, её насиловали, а потом продавали компаниям себе подобных.
Мы отправлялись туда с руководителем большого христианского хора, который за двадцать лет изнасиловал больше хористок, чем мог запомнить. В течение всех этих лет ему удавалось избегать преследования, но в конце концов, груз на совести стал слишком тяжёл.
Лиза рассказала мне о нём перед его приходом.
— Он пришёл в клинику в День открытых дверей. Я сразу почувствовала вокруг него тьму. Он остался, когда все ушли, как и ты, и рассказал свою историю. Пока он говорил, я поняла, что надо брать его на лечение. «Вы считаете меня чудовищем?» — спросил он. «Нет, — ответила я, — вы совершили нечто чудовищное. Но вы не чудовище». Он бросил взгляд на свою сумку. «Вы должны понимать, — продолжила я, — что я порекомендую вам явиться с повинной». Он открыл сумку, достал оттуда пистолет и положил его на стол. «Пистолет заряжен, — сказал он. — Если бы вы сказали какие-то неправильные слова, я бы застрелил вас, а потом сам застрелился». «А что такое неправильные слова?» — спросила я. «Любые, кроме тех, что вы сказали», — ответил он.
Мы последовали за учителем интерната, который развращал мальчиков, которые у него учились. Усыплял их и передавал компании педофилов.
Мы последовали за одним из этих учеников, теперь уже взрослым человеком. С перерывами менее чем двадцать четыре часа мы становились свидетелями одних и тех же ситуаций, одних и тех же картин, но воспринимаемых через две разные системы: сначала — палача, потом — жертвы.
Во время короткого перерыва, пока мы заполняли историю болезни, я спросил Лизу о масштабах всего этого. Я имел в виду, насколько это статистически частое явление у нас в Дании? И отличаемся ли в этом отношении мы от других стран? Спросил, почему жертвы не сопротивляются. Не заявляют о преступлениях. Не возвращаются, чтобы отомстить.
Она молча смотрела на меня. Мои вопросы ещё звучали в воздухе, когда я осознал, что спрашиваю, чтобы понять. Чтобы при помощи этого понимания создать барьер, защищающий меня от действительности.
Она покачала головой.
— Мы всё равно никогда этого не поймём, — сказала она.
Это была самая важная минута за эти три недели.
— Для тех, кто приходит сюда, понимание не имеет первостепенного значения. Для них важна встреча. Встретиться с другим человеком — это совсем не то, что понять его.
*
Вечером, когда мы закончили наш рабочий день, она спросила меня, нельзя ли поехать со мной повидать детей.
Я понимал, почему она спрашивает об этом. Мы оба так долго пробыли во тьме, что нам был необходим луч света.
Мы поиграли с девочками в футбол на лужайке. У нас нашлись силы смеяться. Дети и обычная жизнь вернули нам эту способность.
Потом мы смотрели, как они играют без нас. В какой-то момент я обернулся. И увидел, что мать девочек стоит на улице перед домом и смотрит на нас с Лизой. Не знаю, долго ли она так стояла.
На её лице было какое-то совершенно непонятное мне выражение.
Она позвала девочек ужинать. А мы с Лизой пошли к озеру, обошли его вокруг. На это ушло часа полтора. Сгустились тучи, но у меня был с собой зонтик.
— Я работала с одной религиозной организацией, — заговорила она. — Большой, имеющей отделения за границей. Они посылают миссионеров в страны третьего мира. И содержат интернаты для детей миссионеров. Я занималась профилактикой насилия и сексуальных преступлений в этих школах. И пыталась разобраться в происшедших случаях.
Начался дождь, я раскрыл зонтик, мы шли под ним бок о бок.
— Есть страны, и в Европе тоже, где большое количество детей учатся в интернатах. В Европе есть целые нации, которые, как считается, имеют коллективную психическую травму от насилия.
Она замолчала. Я украдкой взглянул на неё. Больше она никогда ничего не скажет