Эрленд, Миккелина и Элинборг сидели в изящно обставленной гостиной и ждали Симона. Сестра сказала им, что Симон пошел на прогулку, но вернется с минуты на минуту.
— Какие добрые и отзывчивые люди здесь работают, — сказала Миккелина. — Нигде бы за ним так хорошо не ухаживали.
— Кто-нибудь хватился Грима? — спросила Элинборг.
— Мама вычистила дом до блеска, не осталось ни крошки на полу, ни паутины за дверью. А четыре дня спустя сообщила в полицию, что муж отправился по делам на восток, к Доильному водопаду, пешком через Пещерную пустошь,[63] и только она его и видела. Никто так и не узнал, что она была беременна — во всяком случае, никто не стал ее про это спрашивать. Округа выслала на пустошь поисковые партии, но, как вы понимаете, Грима не нашли.
— Но по какой же надобности он отправился на Доильный водопад?
— А маме и на этот вопрос не пришлось отвечать, — сказала Миккелина. — Никто не подумал полюбопытствовать даже, каким точно маршрутом Грим намеревался идти туда. Кому он был нужен, бывший заключенный, вор? Кому интересно, за каким именно чертом его понесло на Доильный водопад? Всем было наплевать. А у полиции и без того забот хватало — в тот день, когда мама падала заявление об исчезновении Грима, американские солдаты застрелили исландца, и все силы были брошены на расследование этого инцидента.
Миккелина грустно улыбнулась:
— Прошло несколько дней. Потом — несколько недель. Никто за ним не пришел. Никто его не хватился. Его вычеркнули. Выкинули. Забыли. Самая обыкновенная история в Исландии — кто-то пропал без вести. Тоже мне, новость. Кому какое дело.
Она тяжело вздохнула:
— Но больше всего мама плакала по Симону.
* * *
Когда все было кончено, в доме наступила странная, необычная тишина.
Мама долго сидела за кухонным столом, мокрая до нитки — такой был ужасный ливень, — и смотрела прямо перед собой, на свои измазанные грязью руки, и не обращала на детей ни малейшего внимания. Миккелина сидела рядом и гладила маму по плечу. Томас прятался в спальне и выходить не желал. Симон стоял у окна, смотрел наружу, в дождь. По его щекам текли слезы. Смотрел то на маму с Миккелиной за столом, то снова в окно, где, если прищуриться, можно было вдали различить кусты смородины. А потом повернулся и вышел вон.
Он тоже насквозь промок и продрог, его трясло. Он дошел до смородиновых кустов, встал рядом и стал гладить голые ветви. Поднял глаза горе, навстречу дождю. Небо было чернее черного, где-то вдалеке слышались раскаты грома.
— Я знаю, — сказал Симон. — Ничем другим кончиться не могло.
Он замолчал и опустил голову на грудь. Капли дождя барабанили ему по шее.
— Все было так ужасно, так тяжело. Так тяжело, так плохо, так долго. Ну почему он был таким? Я не знаю. Ну почему я должен был его убить? Я не знаю.
— С кем ты разговариваешь, Симон? — спросила мама; она незаметно подошла к нему сзади и обняла.
— Я убийца, — произнес Симон. — Я его убил.
— Кто это сказал? Только не я, Симон! В моих глазах ты не убийца. И я — тоже не убийца. Ни в коем случае. Может, так ему на роду было написано. Говорят, каждый сам кузнец своего счастья. Вот что Грим себе выковал. Мы тут ни при чем. Худшее, что может случиться теперь, когда он мертв, — это если ты будешь винить себя.
— Но я же его убил, мама.
— Потому только, что не мог поступить иначе. Просто не мог. Понимаешь, Симон?
— Но мне так плохо! Мне так больно!
— Я знаю, Симон. Я знаю.
— Мне так больно.
Она посмотрела на кусты смородины.
— Осенью на кустах созреют ягоды, и все успокоится. Все будет в порядке. Слышишь меня, Симон? Все будет в порядке.
Двери в дом отворились, и в фойе вошел человек, на вид лет семидесяти с небольшим, сутулый, седовласый, лысоватый, с приятным, улыбающимся лицом. Одет в плотный вышитый свитер и серые штаны. Его сопровождал сотрудник учреждения, он знал, что к этому пациенту посетители, и проводил старика в гостиную.
Эрленд и Элинборг встали, Миккелина вышла ему навстречу и обняла. Старик улыбнулся ей. Лицо — как у маленького мальчика, который так рад видеть маму.
— Миккелина! — воскликнул он.
Какой странный голос! Как будто ему лет десять.
— Привет, Симон, — сказала Миккелина. — Я сегодня не одна, а с гостями. Вот, познакомься — это Элинборг, а это Эрленд.
— Меня зовут Симон, — представился старик, пожимая полицейским руки. — А Миккелина моя сестра.
Эрленд и Элинборг кивнули.
— Симону здесь очень хорошо, он счастлив, — обратилась к своим спутникам Миккелина. — Мы про себя не можем этого сказать, никогда не могли, а вот Симон — может. И это самое главное. Все остальное не имеет ни малейшего значения.
Симон присел рядом с ними, держа Миккелину за руку и улыбаясь ей. Погладил ее по щеке, улыбнулся Эрленду и Элинборг.
— Что это за люди? — спросил он.
— Это мои друзья, — ответила Миккелина.
— Тебе здесь хорошо? — поинтересовался Эрленд.
— Как тебя зовут? — спросил Симон.
— Меня зовут Эрленд.
Симон задумался:
— Я, наверное, плохо расслышал. Ты ирландец?
— Нет, нет, я исландец, — усмехнулся Эрленд.
Симон улыбнулся:
— А я — Миккелинин брат.
Миккелина погладила его по руке:
— Эти люди из полиции, Симон.
Симон посмотрел сначала на Эрленда, потом на Элинборг.
— Они все-все знают, — сказала Миккелина.
— Мама умерла, — пожаловался Симон.
— Да, мама умерла, — кивнула Миккелина.
— Лучше ты расскажи, — умоляющим голосом попросил ее Симон. — Ты им все расскажи, хорошо?
Смотрит только на сестру, прячет глаза от Эрленда и Элинборг.
— Все в порядке, Симон, — сказала Миккелина, — беспокоиться не о чем. Я к тебе еще зайду, чуть попозже.
Симон улыбнулся, встал, неторопливо вышел в коридор и скрылся у себя в комнате.
— Вот видите, это и есть гебефрения, — пояснила Миккелина.
— Гебефрения? — переспросил Эрленд.
— Мы не знаем, как так вышло, отчего. Но он вдруг перестал взрослеть. Остался таким же милым, добрым мальчиком, и хотя телом рос, как все другие люди, эмоционально навсегда остался четырнадцатилетним. Гебефрения — это разновидность шизофрении. Вот наш Симон — он как Питер Пэн. Болезнь иногда начинается в период полового созревания, но кто знает, может, Симон заболел и раньше. Он всегда был очень эмоциональный, чувствительный, ранимый мальчик, и когда на его долю выпало пережить весь этот ужас, что-то в нем сломалось. Он всю жизнь прожил в смертельном страхе и всегда чувствовал, будто виноват. Считал, что его долг — защищать маму, просто потому, что, кроме него, этот долг некому взвалить на плечи. Ведь он старший из братьев и самый сильный из нас. Хотя, может, все было наоборот и на самом деле он был из нас самым маленьким и несчастным.
— И он всю жизнь с юности провел в этом учреждении? — спросила Элинборг.
— Нет, он жил с нами со всеми вместе, пока мама не умерла. Это было, так, сколько же, двадцать шесть лет назад. Больные вроде Симона очень послушные, с ними легко находить контакт, но за ними требуется постоянный, круглосуточный уход. Мама все это обеспечивала до самой своей смерти. Он работал сборщиком мусора, когда в округе, когда в городе. Исходил весь Рейкьявик вдоль и поперек с палкой с гвоздем на конце, собирал брошенные бумажки в пакеты, пересчитывал их, всегда знал, сколько положил их в мешок…
Посидели, помолчали.
— И Давид Уэлч никогда больше не постучал к вам в дверь? — спросила Элинборг.
Миккелина заглянула ей в глаза.
— Мама ждала его до самой смерти, — сказала она. — Не дождалась.
Помолчали.
— Она позвонила ему с Хутора Туманного мыса в день, когда отчим вышел из тюрьмы, — продолжила она. — И дозвонилась, они поговорили.
— Но почему, — спросил Эрленд, — почему же в таком случае он не пришел? Ведь ему из казармы было до Пригорка идти не дальше, чем вашей маме с Туманного мыса?
Миккелина улыбнулась.
— Потому, что они заранее простились, — сказала она. — Его дорога лежала в Европу. Корабль отплывал в тот самый день, после полудня, и она звонила ему не рассказать об опасности и позвать на помощь, а попрощаться и пожелать удачи, уверить его, что с ней все в порядке. Он пообещал вернуться, как война закончится. И вероятнее всего, погиб в бою. Никаких вестей на этот счет ей приходило, но ввиду того, что он обещал, а с войны к ней так и не вернулся…
— Но почему же…
— Она считала, что Грим его убьет. Поэтому и вернулась домой одна. Не хотела звать его на помощь. Решила — это ее дело, ее и больше ничье.
— Но он знал, когда ваш отчим должен освободиться! И не мог не понимать, что Гриму известно о его романе с вашей матерью, — возразил Эрленд. — Как-то же ваш отчим про это прознал. Непременно ходили слухи.