Однако в подобные щекотливые минуты, когда Людка почти счастливо заливалась тонким девчачьим смехом, переходящим в женско-истерический, если изыскатели-изучатели чересчур долго нахальничали в своей любознательности, - в эти нечистые минуты моя авторитетная воля давала слабину.
А по честному - так напрочь скисала.
А скисала мальчишеская воля по простой причине. Куда ни кинь, но все забавы-шалости строились на добровольстве. Людка добровольно "отдавала" свое, в общем-то, неоформленное (ведь славянской, неспешно зреющей породы) девчоночное тело сопливым сладострастникам.
А, впрочем, какое в те младостные годы могло возникнуть, возбудиться сладострастие? - так, обыкновенное обезьянничание, возведенное в мальчишескую доблесть. Хотя, черт его знает, возможно, и тогда уже присутствовали мужественные намеки предполагаемой чувственности.
По всей видимости, намеки присутствовали и в моем организме, а больше в воображении. Точнее - в довоображении.
Вообще, тогдашний интернатский ребятишка проходил домашний школьный урок в большинстве своем в коммунальной аудитории, - до поступления в интернатскую бурсу спал-ночевал не только в одной единственной комнате, на одних маломальских метрах - случалось и в одной постели с родителями или сожителями родителей, у стеночки притулясь, помимо своей воли любопытничал, затаившись мышкой, в моменты, когда взрослые, бегло удостоверившись, что ребенок примерно сопит, видя ребеночьи сновидения, принимались играть в свои взрослые игрушки.
Да, интернатская ребятня была осведомлена о взрослой ночной жизни взрослых намного обстоятельнее некоторых их сверстников, живущих всегда дома и имеющих свои отдельные детские комнаты и метры.
Разумеется, и моя осведомленность о ночных обязательных забавах родителей была почерпнута не из французской детской сексэнциклопедии, которую по тогдашним ретроградским советским замшелым морально-этическим соображениям не распространяли среди малышни.
Еще, будучи в самом ангельском возрасте, обладая, как и почти все детишки, прямолинейным, бесхитростным любопытством, я заинтересовался ночными проблемами родителей.
Вдруг в последние месяцы моей пятилетней жизни меня стали занимать эти ночные родительские бдения; не позволяли мне, внезапно отчего-то проснувшемуся, вновь сладостно привычно провалиться в беспамятство до самых радостных бодрых утренних лучей солнышка, а еще лучше, снова погрузиться в чудесный космический сон, где вместе с бесстрашными космическими дворняжками и таким добрым Юрием Гагариным я храбро лечу в ракете вокруг странно маленькой голубой Земли. Лечу, лечу...
И совсем некстати пробуждаюсь!
Открываю глаза и недовольно пялюсь в серую бесформенную чернь комнаты. Недовольно кручусь на своем кочковатом диване (он лично мой только ночью, а днем на моем любимом лежачке даже чужие сидят, которые гости или толстушка бабка Глаша, - соседка по коммуналке, - притащит мои любимые блинчики с ложкой сметаны и, как рассядется на целый час, прямо весь продавит!)
Кручусь, больно тыкаюсь сонным подбородком в ледяную коленку, - а ледяная потому, что насквозь промерз и никак не отыщу своего личного детского одеяла. Оно у меня ватное, простеганное и сплошь в цветках, как лесная опушка, оно как раз по моему росту и слегка на вырост, зато пододеяльник настоящий, взрослый, хотя и полуторный. Его мама пробовала подкалывать пимками-булавками, чтоб превратить по моему росту, но однажды утром обнаружила, что одна большущая пимка расстегнулась! и всю ночь ребенок спал, господи!..
И поэтому сейчас мое детское цветочное одеяло специально прячется во взрослой необъятности пододеяльника, и оно, гадство такое! постоянно сбивается в комок и нарочно теряется в этом белом мешке, а во сне, когда я в ракете или еще где-нибудь героически путешествую с Маркизом-карабасом, которого защищаю от дядьки Черномора, я запросто сталкиваю этот негреющий комок на пол (во сне я почему-то вертлявый), а сам постепенно превращаюсь в плотный, холодный, сопящий и совсем не аппетитный кренделек.
В общем, потаращившись в темноту комнаты, я свешиваюсь, быстро-быстро нашариваю что-то похожее на одеяло, еле-еле натягиваю его комкастое, бесформенное и еще холоднющее, как бы подлезаю под него, бряцая всеми своими ледяными кренделями, и вроде уже согреваюсь, отходя душою в нечто призрачное, чудесно обыденное, сновидческое, и, едва обогретый, вдруг цепляюсь слухом о какие-то посторонние, не сонные умиротворенные, то есть непривычно домашние ночные звуки; сонно лениво сторожу их, исходящие от кровати, где должны спать взрослым крепким сном родители.
Между тем звуки равномерны, почти убаюкивающи, но все равно неприятно скрипучи и особенно странны и невразумительны для моего насторожившегося уха, для моего сонного пятилетнего сознания: зачем эти скрипы и повизгивания старых сетчатых пружинок посреди ночи?
Вместо того, чтобы сладко заснуть, я прислушиваюсь: а что же делается за кирпичными стенами, у соседей? И в самом деле, я слышу невнятный жалобливый говорок соседского дяденьки, - это, наверное, взрослый сын бабушки Глаши опять хорошо выпивши, и опять на кухне рассказывает о своей разнесчастной и подлой жизни нашему другому соседу - дяде Грише.
У дяди Гриши вместо настоящих человеческих зубов - сплошные железные и блестят, как шишечки на родительской кровати. А когда дядя Гриша улыбается - а бабка Глаша говорит, что он ощеривается, - железные зубы так сверкают, что становится немножко страшно.
А после получки дядя Гриша матом ругается со всеми взрослыми в квартире, и все сидят по своим комнатам, а дядя Гриша совсем одинокий на кухне с поллитровкой водки. И сидит весь седой какой-то, как дедушка, и скрипит своими нечеловеческими зубами.
А маме всегда что-то понадобится на кухне, и она просит меня.
И я как бесстрашный разведчик крадусь на кухню и совсем немножко потрухиваю, совсем чуть-чуть, потому что мама твердо уверена:
- Дядя Григорий, несчастный парень, но детей он любит. Ему бы своего собственного, глядишь, и человеком... Ведь затянет окончательно. И так все здоровые по тюрьмам, по лагерям... Ему бабу хорошую найти! А так... Ну ладно, сынуль, ты иди, иди. Тихонечко так. И то посиди, поговори с дядей Гришей. Совсем одинокая душа у парня...
Но все равно, я недолго недоумеваю всяким ночным родительским скрипам и невнятным отрывистым застеночным взрослым разговорам, потому что я имею обыкновение прикрепко дрыхнуть по ночам нормальным мальчишеским сном, в которых и ужасные вещи случаются, и веселые приключения, и космические.
Особенно приятно носиться во сне и вдруг просыпаться - дома. Только проснулся, еще не открыл глаза: и уже знаешь, что спишь на своем диване. А мама, как настоящая царевна-засоня, спит сладким сном, и спит совсем одна, потому что папы совсем нет... Потому что был бы папа живой, я бы ни в жизнь не узнал, что такое интернатская казенная подушка. А вылечить его не смогли в больнице, и прокормиться нам с мамой на одну ее зарплату очень недостижимо.
И мама нашла другую работу, на которой платят много, но зато маме приходится часто ездить в дальние края, чтоб, в конце концов, по-человечески жить и не зависеть от жалости маминых родственников и папиных тоже.
Мы с мамой всегда были чересчур самостоятельны, но для нас самих наша самостоятельность не казалась чрезмерной, наоборот - очень даже естественной.
И потому я, интернатский бурсачок, окропляя казенную наволочку ночными сиротскими соплями, все-таки на утреннюю зарядку вскакивал вполне в бодряцком настроении, потому что жалость моя ночная вся высохла и впиталась подушкой, которую я уже давно настропалился взбивать и устанавливать казенным конусным сугробцем на самолично прибранной и застеленной кровати.
А еще меня всегда подгонял и вдохновлял горяченький завтрак, еще предстоящий и потому-то чрезвычайно желанный, манящий, возбуждающий мою фантазию голодного волчонка, - и тут совсем некстати водой какой-то гад облил! Прямо всю майку, гад такой! И в трусы набежало сразу же...
И на мой законный, справедливый интерес:
- Тебе что, по шее захотелось?! А? - во всю мыслимую ширь распах китаезных заспанных глаз Юрки Стенькина.
Юркины распахнутые щели чисты и совершенно не возмущены моим суровым нешутейным предложением наладить по шее, - в этих нахальных глазах открытый немой вопрос: за что ему, Юрке, такая несправедливая немилость от второго силача класса? А?
Но я-то прекрасно осведомлен о Юркиных исподтишка доблестях. Юрку лучше пирожным обдели, а позволь содеять какую-нибудь липкую пакость ближнему, чтоб пацан возмутился, голос подал, кулаком замахнулся, угрожая его сиротской неприкасаемой физиономии.
Ну, сами посудите, как теперь прикажете в мокрой майке и прилипших замоченных и единственных трусах влезать в школьную интернатскую униформу, а за окном совсем не лето. За красивым узорчатым окном тридцать ядреных сибирских январских! А вос-питалка, углядевши, что её подопечный шляется с голым пузом и отмокшими штанами, непременно учинит неправедный тоскливый воспитательный допрос с пристрастием.