Ну, сами посудите, как теперь прикажете в мокрой майке и прилипших замоченных и единственных трусах влезать в школьную интернатскую униформу, а за окном совсем не лето. За красивым узорчатым окном тридцать ядреных сибирских январских! А вос-питалка, углядевши, что её подопечный шляется с голым пузом и отмокшими штанами, непременно учинит неправедный тоскливый воспитательный допрос с пристрастием.
А жаловаться и фискалить я, страх как, не любил.
Собственно не умел и считал самым распоследним девчоночным занятием. Фискалов во все бурсацкие века презирали и справедливо считали изгоями, то есть неполноценными мальчишками, маменькими сыночками, беляками, фрицами, плохишами...
И на резонный, заданный сугубо резонерским воспитательным тоном вопрос:
- Литвинцев, я тебя спрашиваю, с какой стати потащился в умывальник в майке? Значит и на зарядке в майке, а? Я тебя спрашиваю! А что ты сделал с трусами? В изолятор угодить желаешь, да? На недельку, на две, да? А учиться, кто за тебя будет? Сейчас же снимай трусы, брюки, и вместо завтрака будешь, как миленький сушить утюгом.
Однако весь этот ужасный профессиональный воспитательный монолог пока только в моем разгоряченном воображении. А наяву - натекло прилично и под трусы, а сменки точно нет, еще не выдали, и в моем носу, в моей короткой мальчишеской пипке засквозило остро-преостро.
Пипка вмиг набухла слезной непереносимой жалостью (не вся, оказывается, вышла ночью-то), горло до противной колючести сократилось, так что все справедливые слова застряли и бестолково прыгали в голове.
Я стоял облитый точно каким-то позорным киселем, и нужно было срочно реагировать, иначе ходить мне каждое утро с предательскими мокрыми трусами...
Но глаза подлого Юрки девственны, почти что скорбны от моей напраслины, от моей черной подозрительности, - он наслаждался моей кисейной и кисельной натурой второго силача класса, которому запросто можно налить целые ладошки воды...
Юрка, этот мелкий изверг, глубоко ошибался насчет моей сдержанной натуры. Шмыгая позорной водицей в носу, я буквально всем сердцем своим мальчишеским чувствовал, как все мое подмоченное тело наливается безрассудной злобной немальчишеской силой, требующей немедленного выхода.
И ради законной мальчишеской формальности я еще раз интересуюсь, едва ли не с болью проталкивая:
- Ага, по шее захотелось?
В этот миг я презреваю все, и самое главное - Юркин тыл, дядьку Владимира Арнольдовича, второгодника, с пустыми стекляшными глазами и замашками иезуита и гестаповца.
В эти мгновения мой гнев благороден, безрассуден и нерасчетлив, и он-то сбивает с Юрки наглую спесь и сделанную авторитетность.
Юрка всем своим подлым продажным нутром учуял мой моряцкий напор, но все равно по привычке жиденько хорохорится:
- Ты че, дурак, что ли? Давно нос не квасили? Псих, что ли? А, пацаны?
Мне такое заявление даже на пользу: значит, он считает меня психопатным, - ла-адно, он будет знать, как нечестно обливаться!
А пацанва замерла, как в настоящем Цирке, они поняли: сейчас случится драчка! Бойцы, вроде, в одной весовой категории, хотя Серый (то есть, я) немножко потяжельше, зато Юрка дылдастее, жилистее и ловчее, а зато Серый совсем не дрейфит, и белый, как обсыпанный мукой... Наверное, точно Серый псих!
Кстати, от моего первого разведчиского недоумения до этих заинтригованных мыслей приятелей одноклассников прошли всего-то ничтожные секунды, - я же окончательно созрел, чтобы надавать по худой Юркиной шее, чтоб знал, гад! Чтоб не думал, что все трусят его троюродного дылдяру... А то ишь!..
И я коротко психопатно всхлипнул, и в следующий миг мой мокрый кулак превратился в пребольную увесистую кувалдочку, которая приземлилась прямо на ошарашено пристывшей тупоносой пуговке Юрки Стенькина...
И тотчас же из-под кувалдочки брызнули багряные жидкие дребезги. Худое ловчистое тело Юрки мгновение колебалось как бы в раздумье, а затем валко осело всей костистой задницей на кафельный мокрастый пол, чуть ли не в середку обширной откуда-то поднатекшей лужи.
Итак, враг, в лице подлого Юрки Стенькина, повержен моей доблестной младенческой дланью. Повержен...
По правде, говоря, вся тогдашняя незамысловатая младенческая битва нервов и кулаков и есть та самая прелюдия к моей последующей жизни. И в интернатской бурсе, и вообще посреди людей, среди которых обязательно встречаются и подобные псевдостенькины разины, и с ними следовало научиться уживаться, хотя бы и этаким драчливым способом. Иначе ведь на шею сядут, и погонять примутся, - эту тонкость в те малолетние годы я учуял интуитивно, личной подкоркой.
Ох уж эти неположительные, малообаятельные стенькины, - сколько их потом встречалось на моем жизненном тракте, - очень уж живучее и хваткое это племя, до всего-то им дело.
И всегда-то наилюбезное их сердцу занятие исподтишка обливаться водицей промерзлой, чтоб душа чья-нибудь бесхитростная пупырышками в нежданном испуге ощетинилась, чтоб хотя бы на миг, но уязвить, схватить за живое простодушного дурня, чтоб дурень возроптал бы при всем честном народе о допущенной к его съежившейся, обиженной особе несправедливости, а затем, и, рученьками тщедушными взбаламутил бы мирное пространство перед нагло не ускользающим фискальным носом очередного стенькина, зловредно и злорадно хихикающего и сознающего свою всегдашнюю неприкасаемость в виду профессионально защищенного тыла, активно устрашающего тыла, - в образе ли безжалостного верзилы с пустыми мертвыми глазами, в батареях ли телефонов с номерами значительных прикрывателей, в банкнотах ли денежных, подметных...
И если случается, что какой-нибудь зловредный стенькин вдруг выставляет свои тыловые разнокалиберные резервы на мщение, я тотчас вспоминаю милые интернатские бурсачьи годины с отечески говорливым дядькой и второгодником Владимиром Арнольдовичем, умеющим хлестко драться открытой мерзки влажной пятерней и не оставлять видимых садистических знаков побоев на беззащитно, изо всех сил зажмуренной физиономии бурсачка.
Иногда дядька Владимир баловал притихшую с настороженными сердчишками пацанву вольными, тягучими, взрослыми, монологами о личном своем житие-бытие:
"Я, сиротинушки, пройдошливый господин. Переспал-таки с физичкой. Так себе, скажу, бревно утопленное. Одно утешение домашнего вареньица накушался с блинчиками. Вчерась зазывала на новые... Думаю вот, - а стоит? Анализирую. И вам, сиротинушки, советую - анализируйте. Для жизни первое дело - анализ. Вы кто на текущий момент?
На текущий момент - вы государственные сопельки-сопелки. Подрастете, будете взрослые сопли. Будете подражать. А лучший пример для подражания кто? Тезка, а ну отличись! Лучший пример, Вовочка, - не Павлик Морозов, не Пашка Корчагин, не придуманный больным писателем Голиковым пацан Алька с идиотиком Мальчишом-Кибальчишом, а живой человек, которого все знают. И человек этот - я, Владимир Арнольдович! Пацаны, у Владимира Арнольдовича сложилось трудное детство, юность несладкая, в казенных стенах. Но Владимир Арнольдович знает, что он хочет от этой жизни в этой стране. Владимиру Арнольдовичу нужен личный коммунизм. И он его построит. Не сегодня, не завтра, но построит! И если потребуется для этого, кого-нибудь...
А ты, Вовочка, про каково-то придурка Кибальчиша читаешь! Скоро станете, пацаны, пионерами, всем дуракам примеры. Потом вольетесь в сплоченные ряды ВЛКСМ. Потом... Юрка, племяш! Откуда на твоей октябрятской груди этот знак? Дети, заметьте, это не игрушечный значок, не октябрятский. Ты, Юрик, несмышленый иди-отик! Где ты его выменял? Мне такой значок в райкоме ВЛКСМ с комсомольским напутствием, а ты где взял?
Это знак, сиротинушки, не игрушка. Это первая ступенька к личному коммунизму, идиот! Стой, стой, тебе говорят! Ишь какой - на винте, как орден! Мне, Юрий Батькович, плевать, что ты его "по честному" выиграл. Не по чину такие значки носить, сопля казанская! Ладно, сиротинушки, вам пора бай-бай. За лекцию гонорара не прошу, но Владимир Арнольдович проголодался. Кто сколько не зажмет. Юрик, хватит хныкать, пошукай лучше по братским сусекам, я разрешаю.
Эх, сиротинушки вы мои, сколько книжной дряни в ваших бошках, господи! Надкусанное? Тащи надкусанное. Я человек не брезгливый. Я, пацаны, в молодости гусеницу - черную мохнатенькую раскрасавицу, - скушал на спор. За полтинник. Хлеб не надо, что-нибудь сладенькое, - печеньице, ириски!"
Любопытное зрелище, а впрочем, и жалкое одновременно представляли мы - подневольные малолетние слушатели с октябрятс-кими звездами на груди и в головах, расположившиеся в спальне кто где, замерзшие, как никогда послушные, примерно внимающие с незамутненным, наивным, восторженно октябрятским своим разумением и раскладом о добре и неправедности в этом волшебном огромном мире, в этом казенном по интернатскому расписанию мире.