Народу в храме было немного: будний день, перерыв между праздниками, да и в минус тридцать нашлось мало желающих пообщаться с Богом. Георгий по уже сложившейся привычке пропустил вперед всех, кто пришел на исповедь, и добрался до батюшки последним. Преклонив голову, он тихо, смиренно заговорил:
– Каюсь, грешен… Обидел человека. Даже двух. Двух невинных девушек, родных сестричек. На одной обещал жениться, да влюбился в другую. Потом чуть не сгубил обеих, и теперь они в больнице с сильнейшим нервным истощением, полной потерей памяти, а я… А я ничего не чувствую. Понятно, что свадьбы никакой не будет, да я, наверное, и не достоин любви. – Родин шумно выдохнул, поднял глаза и продолжил: – Я тоже словно потерял память. Прав был дед Пётра, нет знака – не женись. И Полиньке с Юленькой до свадьбы ли сейчас, когда им надо свой рассудок заново по крупицам собирать… Может, потому я и не уберег этих ангелочков, что полюбил обеих, но что же мне с этим делать? Мать моя умерла родами, да вы знаете, сами отпевали… Выходит, с первой же минуты, проведенной на этом свете, я был лишен всей полноты любви. В детстве мне ласки недодали, вот она из меня и фонтанирует теперь…
Родин говорил и говорил, и с каждым словом ему легчало, будто вместе с этими словами он вытаскивал ядовитые иглы из своей нарывающей души.
Когда он выговорился, отец Феликс немного помолчал, оглаживая свою густую черную с проседью бороду, а затем спокойно произнес:
– Ты, Георгий, не забывай: с тобой всегда рядом находится тот, кто любит тебя, несмотря ни на что, – Бог. Господь любит тебя таким, какой ты есть, всего без остатка. А любовь к женщине надо в себе воспитывать, как и прощение. Прости себя и всех, кто желал или делал тебе зло, и любовь не заставит себя ждать. Наклони голову.
Отец Феликс отпустил Родину грехи, а потом повел его в церковный двор.
– Идем. Ты должен это увидеть, чтобы все понять.
Обновленный и вдохновленный словами батюшки Георгий шел за ним, вспоминая, как в этом самом храме он стоял службу со своими братьями. Вспоминал, как они строго шикали на него, когда он, маленький сорванец, баловался с выданной ему свечечкой, приставляя ее к носу, как хоботок муравьеда…
Да, много воды утекло с тех пор, уже и сам храм не кажется ему таким большим и торжественным, и лики святых с икон больше не смотрят на него с укоризной, и батюшка постарел…
А тогда, помнится, его отец, Иван Григорьевич, скучающий в своей аптеке, все твердил о хорошем образовании для детей, о ярком, интересном будущем. Здоровяк Сева стал путешественником, объездившим весь земной шар, а Боря – аналитиком Генерального штаба военного министерства. Сам же Георгий не хотел бросать отца и, закончив медицинский факультет, вернулся в Старокузнецк практикующим врачом, разместив свою практику рядом с аптекой Родина-старшего.
Через несколько лет отец умер от чахотки, на смертном одре испросив у сына прощения за свою холодную любовь и благословив его на путешествия и приключения. Но то папенька, братья же у него прощения никогда не просили – ни за свою холодную любовь и постоянные тычки, ни за то, что их не было рядом, когда умирал отец. И эта заноза не давала Родину жить в мире с собой и Богом.
Выйдя во двор, Георгий с наслаждением вдохнул полной грудью тягучий студеный воздух, да так и замер, забыв выдохнуть: перед ним стоял могучий косматый брюнет с обветренным лицом и растрепанной бородой. Брюнет смотрел на Родина папиными глазами.
«Так вот они какие, виднейшие ученые-исследователи, – по привычке едко подумал Родин, но сразу взял себя в руки. – Прощение и покаяние, прощение и покаяние…»
– Ну, поцелуй же брата, – отец Феликс легонько подтолкнул Родина в сторону бородача, но у Георгия ноги будто в клей попали. Не мог он сделать первый шаг, никак не мог.
Брат что-то хрюкнул в бороду, улыбнулся, и возле глаз его появились звездочки морщинок. Он шагнул Григорию навстречу, сгреб своего Енюшу в охапку и троекратно расцеловал.
Отец Феликс удовлетворенно хмыкнул и зашагал по снегу обратно в храм.
Георгий и рад был оставить брата у церковных ворот как призрак прошлого, навеянный ароматом ладана и речами духовного наставника, но этот призрак никак не хотел рассеиваться. Более того, Всеволод смотрел выжидающе и даже немного с обидой: он-то ожидал от меньшого теплого приема в студеный день, а тут от родича веяло таким холодом, что впору поверх пальто тулуп надевать.
Да, Георгий не мог скрыть: не рад он внезапному визитеру. Слишком много обид и недомолвок было погребено в толще лет, что их разделяли, чтобы теперь забыть о них. Скелеты рвались из шкафов, колотя костяшками в двери, расшатывая душевное спокойствие. Был бы Георгий малодушнее, так и вовсе сбежал бы, отмахнулся от брата, как от назойливого видения, кинулся бы очертя голову в дела и новые приключения, но не таков был Родин-младший. Он привык встречать трудности с высоко поднятой головой, привык смотреть в лицо страхам и не сгибаться под тяжестью обстоятельств, поэтому скрепя сердце пригласил Всеволода в их когда-то общий дом как дорогого гостя.
На повозке, в которой был размещен нехитрый скарб путешественника, ехали молча. Улицы Старокузнецка проплывали мимо них, рождая в каждом воспоминания о детстве. Однако у каждого брата они были свои. При воспоминании о детских забавах Енюши суровое лицо Всеволода светлело, морщины на лбу разглаживались, а из-под густой бороды нет-нет да и мелькала украдкой нежная улыбка. А вот Георгий, напротив, мрачнел с каждым переулком, будто фонарные столбы нашептывали ему нечто весьма неприятное. И когда повозка наконец остановилась у крыльца, Родин-младший спрыгнул с нее так стремительно, будто матрос, готовый ринуться на абордаж, покидал корабль. Брат не поспел за ним и едва не оказался нос к носу с захлопнувшейся входной дверью, но в последний момент Георгий взял себя в руки, остановился и учтиво отворил дверь гостю.
Возможно, Георгий и смог бы в конце концов смягчиться по отношению к старшему родственнику, но уже в сенях на них буквально налетела старая нянюшка Клавдия Васильевна. Она-то мальчиков с колыбели воспитывала и относилась к ним как к родным, так что радости от вида Всеволода не скрывала. И ее слезы счастья и нежное воркование еще больше раздражали Георгия, прежде всего потому, что он, как ни силился, не мог разделить ее чувств. Он слышал, как старушка дрожащим от волнения голосом все приговаривает о родной кровиночке, а сам вспоминал лишь, что кровь никак не мешала братьям быть с ним жестокими в детстве.
Нет, разумеется, ничего ужасного старшие Родины с младшим не проделывали, их издевки были лишь частью детской, а потом и юношеской грубости. Они шутили над Георгием, как шутят все братья: иногда зло, иногда и по-доброму, но они не находили в себе сил и желания извиняться за свои подтрунивания. Братья, суровые и строгие, не видели нужды демонстрировать маленькому непоседе свою любовь. Не хотели возиться с ним, уделять внимание, участвовать в его играх, лишь иногда снисходили до тех важных проблем ребенка, которые им казались пустяками.
Они не пытались понять или принять тот особый мир, в котором живет каждая растущая душа, он казался им глупостью, несуразностью, недостойной существования. Они смеялись над «открытиями» маленького братишки, не стесняясь, указывали на его промахи и никогда не замечали маленьких побед. Они не видели, каким восхищенным взглядом он смотрит на них, не брали на себя труд быть достойным примером. Наверное, старшие Родины были хорошими людьми, но они были плохими старшими братьями. И вот это Георгий не мог забыть, как ни старался. «Если бы не ты, мама была бы жива!» Этого он тоже не мог им простить. Ведь они видели маму, а он нет. Даже отец, ругая братьев, тяжело вздыхал и отводил глаза.
Братья расположились в гостиной. Родин-младший устроился в своем любимом кресле, словно случайно отодвинув его от диванчика, на котором восседал старший и прильнувшая к нему нянечка, да еще и подтолкнул ногой разделяющий их кофейный столик ближе к середине, чтобы барьер стал явственнее.
Разговор не клеился. Тишина укутала собравшихся свинцовым покрывалом. Она давила на плечи, иссушала губы, как самый жуткий зной, сковывала пудовыми цепями. Казалось, этот плен разорвать невозможно! Но Всеволод все же попробовал пробиться сквозь невидимую стену, которую Георгий воздвиг между ними, как древний каменщик воздвигал стены неприступной цитадели, способной простоять многие и многие века, не рухнув ни под напором таранов, ни под все стирающим молотом времени.
– Вырос ты, братишка, возмужал, именитым лекарем стал в нашем уезде: как приехал, так только о тебе и слышу, – хохотнул Всеволод густым басом, сделав громадный глоток анисовой настойки. Пил он много, но не пьянел. – И вот сейчас гляжу я на тебя, и не верится, что когда-то ты был мелким сорванцом! Помнишь, как, бывало, забирался к Иванычу-лавочнику на голубятню да птиц его породистых, отовсюду выписанных, распугивал? Ох и гневался старик! Как припомню, как он тебя подкараулил да метлой со своего двора гнал, так до сих пор не могу сдержать смех. Хорошее было время: как ни пошалишь, а все наказание – крики да угрозы, – с этими словами Всеволод улыбнулся и незлобиво хмыкнул в бороду, отчего его суровая наружность смягчилась.