Это был большой особняк из серого камня, отделенный от улицы несколькими акрами лужайки и окруженный высокой железной оградой. Задняя сторона дома выходила на море, являясь фактически частью берегового укрепления, и когда машина подъехала к воротам, рабби Смолл и Мириам услышали мощные удары прибоя о стену и ощутили свежее дыхание океана.
Машина описала полукруг и остановилась перед парадным входом. Шофер проворно выскочил наружу и открыл перед ними дверь. Почти тут же появился Бен Горальский — высокий, тяжеловесный мужчина со смуглым лицом, синеватым подбородком и густыми черными бровями. Он взял рабби за руку и с признательностью ее пожал.
— Спасибо, рабби, спасибо. Я бы сам за вами заехал, но не хотел оставлять отца. — Он повернулся к шоферу. — Можете идти, но машину оставьте здесь. Я отвезу их.
Гостям он пояснил:
— Сегодня вечером и завтра у всей прислуги, кроме экономки, выходной. Отец считает, что поскольку они относятся к нашему дому, то не должны работать. Но я сам отвезу вас в храм. Не беспокойтесь, вы не опоздаете.
— Как он? — спросил рабби.
— Неважно. Доктор был примерно полчаса назад. Наш доктор — Хэмилтон Джонс. Вы наверняка слышали о нем. Самый крупный специалист в своей области, профессор Гарвардского университета.
— Ваш отец в сознании?
— Да, конечно. Иногда впадает в дремоту на какое-то время, но вообще в полном сознании.
— Это что — случилось неожиданно? По-моему, еще недавно я видел его в миньяне[16].
— Правильно, во вторник. По вторникам он посещает миньян. А в среду он почувствовал себя неважно, в четверг немного поднялась температура и появился кашель, так что сегодня, когда я увидел, что ему не становится лучше, я решил, что надо кого-нибудь позвать. Доктор говорит, это стрептококковая инфекция. А вы ведь понимаете: то, что для меня — небольшая простуда, для старика может быть серьезно.
Они остановились в изысканно украшенном вестибюле.
— Ничего, если мы оставим вас здесь, миссис Смолл? — спросил Горальский. — Экономка наверху…
— Конечно, мистер Горальский. Не беспокойтесь из-за меня.
— Сюда, рабби. — И он повел Смолла по широкой мраморной лестнице, покрытой посередине толстым красным ковром.
— Когда он меня позвал? — спросил рабби.
— О, он вас не звал, рабби, это была моя идея. — Горальский вдруг смутился. — Понимаете, он не хочет принимать лекарства.
Рабби остановился и недоверчиво посмотрел на него. Горальский тоже остановился.
— Нет, вы не так поняли. Доктор велел ему принимать лекарства каждые четыре часа, то есть всю ночь. Нам даже приходилось будить его ради этого. Я говорил доктору, что не хотел бы его будить, а он сказал, что если я хочу, чтобы мой отец выжил, то нужно будить. Они такие бессердечные, эти врачи. Для него мой отец — всего лишь один из пациентов. Вот поэтому я и пригласил вас, а делать это или не делать — вам решать.
— То есть вы хотите, чтобы я давал ему лекарства?
Горальский, казалось, отчаялся втолковать рабби свою мысль.
— Лекарства могу давать я или экономка. Но он не хочет их принимать, потому что сейчас Йом-Кипур и это будет означать нарушение поста.
— Но это же нелепость. Это правило не распространяется на больных.
— Я знаю, но он упрямится. Я подумал — может быть, вы уговорите его. Может, от вас он их примет.
Они дошли до площадки второго этажа, и Горальский повел рабби коротким коридором.
— Вот здесь, — сказал он, открывая дверь.
При их появлении экономка встала, и Горальский жестом попросил ее подождать за дверью. Комната заметно отличалась от остальных помещений дома — во всяком случае, от тех, которые рабби успел увидеть, поднимаясь по лестнице. Середину занимала большая, старомодная латунная кровать, на которой лежал обложенный подушками старик. У стены стояло старинное дубовое шведское бюро, доверху заваленное кое-как набросанными, громоздящимися друг на друге бумагами, а перед бюро — не менее старинное вращающееся кресло красного дерева. Поверх его потрескавшегося ледеринового сиденья лежала изрядно потертая гобеленовая подушка, когда-то, видимо, принадлежавшая какому-нибудь древнему дивану. В комнате было также несколько стульев с прямыми спинками, обитых зеленым плюшем, — от столового гарнитура Горальских, как предположил рабби.
— Папа, к тебе пришел рабби, — сказал Горальский.
— Спасибо ему, — ответил старик. Он был маленький, с бледным, восковым лицом и растрепанной бородой. Темные, глубоко запавшие глаза лихорадочно блестели. Худые пальцы нервно перебирали одеяло.
— Как вы себя чувствуете, мистер Горальский? — спросил рабби.
— Чтоб Насер себя так чувствовал. — Старик усмехнулся, как бы осуждая сам себя.
Рабби тоже улыбнулся.
— Так почему же вы не принимаете лекарства?
Старик медленно покачал головой.
— В Йом-Кипур, рабби, я соблюдаю пост.
— Но предписание по поводу поста не относится к лекарствам. Это исключение, специальное правило.
— Про специальные правила и исключения, рабби, я не знаю. А что я таки да знаю, я узнал от своего отца, да покоится он в мире. Он не был ученым, но в деревне, в той прежней стране, никто не мог сравниться с ним, когда он молился. Он верил в Бога, как в отца. Он не задавал никаких вопросов, и он не делал никаких исключений. Вот как-то раз — мне было тогда, наверное, лет четырнадцать — он был дома, за утренней молитвой, и тут к нам вломились какие-то мужики. Они были навеселе, искали приключений. Крикнули отцу, чтоб дал им бромфен, бренди. Мы с матерью перепугались, она меня прижала к себе, а отец даже и не взглянул на них и в своей молитве не пропустил ни единого слова. Один парень подошел к нему, мать закричала, а отец продолжал себе молиться. Тогда остальные занервничали, забрали своего приятеля и пошли прочь!
Бен Горальский, очевидно, слышал эту историю — много раз, поскольку на его лице появилась нетерпеливая гримаса, но старик этого не заметил и продолжал:
— Мой отец много работал и всегда ухитрялся накормить нас и одеть. Так и я. Я всегда соблюдал правила, и Бог всегда обо мне заботился. Иногда приходилось работать слишком много, иногда случались неприятности, но так, если вспомнить, — было больше хорошего, чем плохого. Так что то, что мне велено делать, я делал, и, наверное, это было угодно Богу, потому что он дал мне хорошую жену, которая дожила до преклонных лет, и хороших сыновей, а к старости он даже сделал меня богатым.
— Вы думаете, что все предписания — молиться, соблюдать шабат, поститься во время Йом-Кипура — вроде талисманов на счастье? — спросил рабби. — Но ведь Бог дал вам еще и разум — для того, чтобы размышлять, чтобы беречь жизнь, которую он вам доверил.
Старик пожал плечами.
— Если человек болен, — продолжал рабби, — то специальное правило предписывает, что он не обязан поститься. И это не исключение — это общий принцип, который лежит в основе нашей религии.
— А кто сказал, что я болен? Доктор сказал, что я болен, так это уже делает меня больным?
— И вот так все время, — сказал Бен восхищенно. — Ум, как железный капкан. Послушай, папа, — обратился он к отцу, — я спрашивал доктора Блума, кого он посоветует, и он сказал, что лучше доктора Хэмилтона Джонса здесь не найти. Вот мы и обратились к Хэмилтону Джонсу. Он не просто врач — он профессор, из Гарвардского университета.
— Мистер Горальский, — сказал рабби серьезно, — человек был создан по Божьему образу и подобию. Так что пренебрегать здоровьем тела, которое было доверено нашим заботам, — здоровьем образа Божьего, мистер Горальский, — тяжкий грех. Это хилуль-ха-Шем — оскорбление Всемогущего.
— Послушайте, рабби, я старый человек. По меньшей мере семьдесят пять лет — за семьдесят пять я вам ручаюсь — я соблюдал пост в Йом-Кипур. Так вы думаете, что в этот Йом-Кипур я собираюсь есть?
— Но лекарства — не еда, мистер Горальский.
— Если я что-то беру в рот и глотаю, для меня это таки еда.
— Вы его не переубедите, — шепнул Бен на ухо рабби.
— Вы понимаете, мистер Горальский, — сказал тот серьезно, — что если вы, Боже упаси, умрете из-за того, что отказываетесь от лечения, то это может быть сочтено самоубийством?
Старик ухмыльнулся. Было ясно, что он наслаждается, получает своеобразное удовольствие от спора с молодым раввином. Дэвиду тоже хотелось улыбнуться, но он сделал последнюю попытку, постаравшись придать своему голосу мрачный, зловещий оттенок.
— Подумайте, мистер Горальский. Если я буду вынужден засвидетельствовать, что вы совершили самоубийство, то вас не смогут похоронить по всей форме. Над вашей могилой не произнесут надгробного слова, не объявят траура, не будут читать «Кадиш»[17] в память о вас. В соответствии со строгим толкованием Закона вас похоронят в дальнем углу кладбища, а не рядом с вашей дорогой женой, и вашим детям и внукам будет стыдно…