На крыльцо конторы выходил одноногий инвалид последней турецкой кампании, старик Панкратьич, «смотритель пушки», как с гордостью называл он себя. Неторопливо, точно священнодействуя, поджигал фитиль. В распадке сопок перекатывалось эхо выстрела, над площадью вздымались черные клубы дыма, взвизгивали от восторга, яро настукивали по лужам босыми пятками ребятишки. Потом Панкратьич банником прочищал ствол, подсыпал в него новую порцию пороха и уходил дремать в сени, ожидать, когда на речке Светлой намоют еще пуд золота.
Пуд золота. Сорок фунтовых слитков. На каждом фамильная бодылинская печать: барс, обвитый змеей, сибирский кедр и лавровая ветвь. Символ силы, мудрости, бессмертия и славы…
В то июльское утро не то заело что-то на бодылинских бутарах, не то Панкратьич крепче обычного выпил и задремал, но, похоже, он вовсе позабыл о своей пушке. И Славка, присев около нее на корточки, заглядывал в ствол, перекладывал тяжелый банник…
И тут, как показалось Славке, над самым ухом взметнулся истошный бабий вопль:
— Не зама-ай! И-род!..
Зажав в охапку ревущего ребятенка, по площади бежала приисковая нищенка Дарья, простоволосая, раскосмаченная, с перекошенным в крике ртом. За нею, размахивая колом, тяжело топал бахилами Яков Филин, первейший на всю округу старатель, а в пьяном кураже — гроза приискового люда.
— Убью!.. — рычал Яков. — М-мать твою… Стой лучше!.. Смерть твоя пришла с твоим ублюдком!
На шум из сеней приковылял Панкратьич, прикрикнул на Якова унтерским басом:
— Замри, басурман!..
— У… старая кочерыжка! Герой… Севастополь прос… А туда же! — рявкнул на ходу Яков.
— А ну, жиган, смирно! — закричал побагровевший Панкратьич. — Я есть Плевненский кавалер! — И выпятил грудь с медалью.
— Это ты кому «смирно»?! Мне? Якову Филину! Я тя вразумлю, старый хрен! — Яков круто изменил направление, взметнул кол и ринулся на старика.
Славка чиркнул о крыльцо давно припасенной фосфорной спичкой и, зажмурясь, поджег фитиль пушки…
Когда утихли гром и звон в ушах и рассеялся дым, Славка увидел взметнувшийся над головой кол. Мальчишка втянул голову в плечи, попятился, но вдруг Яков швырнул кол наземь, вытянул руки по швам. Славка покосился в сторону и тоже замер с раскрытым ртом…
На крыльце стоял сам Климентий Данилович Бодылин и сердито выговаривал испуганному Панкратьичу:
— Ты что, старый? Никак снова пьян с утра. Бухаешь в колокол, не заглянув в святцы. До пуда-то еще надо добрых семь фунтов и двенадцать золотников.
— Так разве же это я, Климентий Данилович, — плаксиво тянул Панкратьич. — Это вот он, пострел! — И указал почернелым от пороха пальцем на Славку.
Славка вдруг расхрабрился и, глядя прямо в глаза хозяину, твердо сказал:
— А что он кидается с дрыном то на дитя, то на Панкратьича, а ему сам генерал Скобелев медаль…
— Ты о ком это? — спросил Бодылин, раздувая усы. — О Якове, что ли? — Он покосился на Филина и сказал с мягким укором: — Шалишь что-то, голубчик.
— Стих такой нашел, Климентий Данилович, подкатило. — Помолчал и договорил, растягивая слова: — Промежду прочим, к тебе шел. У Гнилого ручья намедни фунтовый самородок поднял… — И слегка подмигнул Бодылину косым левым глазом.
— Ладно, ступай ко мне, скоро вернусь, — сказал Бодылин и снова повернулся к Славке. — Этак-то, бомбардир, не долго и головы не сносить. — Как бы желая убедиться, что голова у мальчика покуда на месте, он провел большой мягкой ладонью по его волосам и засмеялся: — А вихрастый-то, а колючий… Чей будешь?
— Каширин Славка.
— Конторщика, что ли, сын? — Бодылин перестал улыбаться. Крупное мясистое лицо его сделалось брезгливым: хозяин знал о запоях отца.
— Семьища у Егорыча… М-да… Вот ведь какая оказия. И не учишься, поди-ка?
— Бегал в школу одну зиму.
— А учиться охота?
— Ага.
— Ладно, скажи отцу: велю ему прийти ко мне. Потолкуем. Отдам тебя в коммерческое, что ли, на свой кошт.
— Вовремя же вы тогда оказались на площади, — Зубцов сочувственно улыбнулся.
Каширин поверх очков внимательно посмотрел на него и сказал колюче:
— Участия Бодылина в моей судьбе я не могу позабыть. И поэтому не гожусь ему в судьи…
— Я не призываю вас в судьи. И что проку судить его теперь, когда история уже вынесла свой приговор. Меня интересует Бодылин таков, каким он был. Тут вот какое происшествие…
— Что же, Анатолий Владимирович, — выслушав Зубцова, сказал Каширин примирительно, — коли такая срочная надобность, — я ваш покорный слуга. Только, если позволите, продолжим беседу на катере: мне предписаны морские прогулки.
4
Прогулочный катер бросало в разломы волн. Рвались и гасли за кормой богатые соцветья сочинских огоньков.
— Кипучих, неуемных страстей человеком был Климентий Данилович, — рассказывал Каширин. — Первобытно неуемных. Во всем: в инженерных новациях, в технических экспериментах, в рискованных проектах и предприятиях, в жажде наживы, в ревностном бережении всего, что считал своим. Вот вы задаете вопрос: кто-де он, делец или ученый? Прямолинейно это, простите за откровенность. Недюжинный человек, он в любом сословии многозначен.
Миллионы Бодылина существовали как бы символически. Наличные средства он сразу же пускал в оборот. Его постоянно обуревали реформаторские идеи: то драга, то разработка рудного золота, то подвесные канатные дороги, то шахтные транспортеры. Новшества нередко оборачивались убытком, но ежели везло, то разом — и техническая сенсация, и полная казна.
А вскорости опять пустая мошна. Раздаст деньги на сиротские дома, заложит сколько-то школ, снарядит геологическую экспедицию на Север, задумает железную дорогу тянуть к будущим сибирским Клондайкам…
Катер все углублялся в море. Огоньки Сочи уже давно растаяли и погасли. Мгла была бы совсем непроглядной, если бы не звезды. Они то осыпались жаркими искорками во вспученную волнами и шумом морскую хлябь, то, словно бы стянутые магнитом, смыкались в узоры на низком небе.
— Словом, и мореплаватель, и плотник… — сказал Зубцов.
— Если угодно — да. — Каширин вскинул острый клинышек бородки, сверху вниз посмотрел на Зубцова, переждал накат волн. — Возможно, Анатолий Владимирович, это вам покажется крамолой или я излишне субъективен, но диалектика истории такова, что сибирское купечество в условиях полуфеодальной России было силой в известных пределах прогрессивной. И не стоит преуменьшать цивилизаторскую и просветительскую роль отдельных представителей сибирского купечества.
Конечно, в массе своей оно, как всякое купечество, было диким и алчным, но в этой массе встречались и весьма оригинальные натуры. Александр Михайлович Сибиряков, автор многих трудов по экономике и географии Севера, финансист знаменитых экспедиций Норденшельда и Григорьева, человек, чье имя и поныне носит один из наших ледоколов; Николай Васильевич Латкин, перу которого принадлежит более трехсот статей в словаре Брокгауза и Эфрона; Геннадий Васильевич Юдин, создатель уникальной коллекции книг, которые ныне составляют основу Славянского отдела библиотеки Конгресса США; Иннокентий Кузнецов, талантливый историк, археолог, журналист, писатель, — все они крупные купцы, золотопромышленники, денежные воротилы и вместе с тем весьма заметные величины в дореволюционной сибирской культуре…
Палуба раскачивалась под ногами, Каширин утвердился на ней прочнее, и, заключил тем же тоном:
— Климентий Бодылин с полным основанием может быть отнесен к их числу.
— А не идеализируете вы Бодылина? И энциклопедист он, и в горном деле хозяин не только по имущественному положению. В то же время сами говорите: делал деньги, чтобы двигать науку, двигал науку, чтобы делать деньги… Не кажется ли вам, что многое предпринималось им ради саморекламы: «Отец-благодетель града и храма, покровитель искусств и наук…»
— Во многом вы правы, но и не упрощайте: все ради прибыли. Климентий Данилович был прирожденным инженером, питал страсть к изобретательству, к смелым экспериментам. Они доставляли ему истинное наслаждение. В отношениях же с рабочими Бодылин слыл справедливым, во всяком разе никогда не унижался до обсчетов, спаивания, рукоприкладства…
— Видимо, слыл в своем кругу белой вороной, — сказал Зубцов, с удивлением чувствуя, что проникается невольной симпатией к этому многоликому Бодылину.
— Если хотите, да, белой вороной. Вообще он видится мне личностью довольно трагической. Помните у Горького, Егор Булычев говорит: не на той улице живу. Так вот, Бодылин тоже не на той улице жил и понимал это. Но перейти на другую улицу не хватало духа.
…Весна двадцать первого года. Схваченная апрельским утренником земля звонко вторила быстрым шагам Каширина. Остались позади хибарки Муравьиной слободки, под глинистым обрывом потрескивал истончавший ярульский лед. Впереди, за кромкой тесового забора, чернели скелеты яблонь бодылинского садоводства.