— Ограниченность во времени не позволила нашему информатору более тщательно ознакомиться с послужным списком Николая Рейнштейна. Но мне кажется, что и те факты, которые вам сейчас сообщили, со всей определенностью говорят об одном: Рейнштейн — провокатор. Платный агент Третьего отделения. Я хочу еще раз обратить ваше внимание на тот факт, что это — весьма и весьма опасный для нас провокатор, знающий и наш быт, и нашу неорганизованность, и халатность нашу, умеющий извлекать из нашей безалаберности пользу для своего кровавого ремесла.
Итак, я спрашиваю, считаете ли вы, в свете сообщенных вам сведений, что Рейнштейн — провокатор?
Это — мой первый вопрос.
И второй: считаете ли вы, что его деятельность (в случае, разумеется, если на первый вопрос вы ответите «да»), заслуживает смертного приговора от имени Исполнительного Комитета?
* * *
Был полдень, и солнце палило нещадно. Нечем было дышать даже в саду. На чердаке же был форменный ад. Зной висел здесь сизо-лиловыми пластами, пахло пожарищем, и когда мальчик двигался между стропил, у него было ощущение, что он идет сквозь густую, донельзя разогретую воду…
В том углу, где крыша дома сходила на нет, лежала груда пакли, которую он несколько раз пытался разобрать и каждый раз не выдерживал удушающего пыльного смерча, который извергала эта куча. У него было, однако, ощущение, что именно там, под этой паклей… Он не смог бы сказать почему, он просто знал, что не может там не быть, обязательно будет, там, под этой паклей…
* * *
— Итак, считаете ли вы, что Рейнштейн — провокатор? И если «да» — то заслуживает ли его деятельность смертного приговора от имени Исполнительного Комитета?
— По первому вопросу?
Четырехкратное «да».
— По второму вопросу?
Четырехкратное «да».
…На следующий день двое — Родионыч и Немец — выехали в Москву для приведения приговора в исполнение. В бумажнике Родионыча лежал косо вырванный листок из дамского альбомчика. На нем печатными буквами было написано: «Провокатор Николай Рейнштейн казнен по приговору Исполнительного Комитета».
Приговор был заверен печатью Комитета — скрещенные топор и револьвер в кривоватом овале.
* * *
Чемодан был стар и словно бы расплющен. Мальчик поднял крышку. Чего там только не было! От наслаждения он даже хихикнул и принялся быстро, остервенело чесать себя по груди и плечам — пот разъедал кожу.
Медная чаша какая-то — сквозь зеленую патину арабские письмена… Пачки писем. Дагерротип: надменная дама в широкополой шляпе (та небось, что захоронила себя в клумбе)… Журналы, газеты, бумажная дребедень. Кофейник. Кружка Эсмарха. И вдруг — под бумажной осыпью разрозненных журнальных листов… Граненая рукоять, кольцо для шнура… Нет, это не пугач! Да если бы и пугач? Но это не пугач, не пугач, не пугач!
И это, действительно, был не пугач, а огромный, черный, шестизарядный смит-вессон, до боли отяжеливший руку и переполнивший его вдруг неведомым чувством вооруженного человека…
4. В МАМОНТОВСКОЙ ГОСТИНИЦЕ
Шел себе по Кузнецкому, незаметненький, вдоль стеночки шел.
Не холодно было, а лицо кутал в соболий воротник. Вдруг — БЕРЕГИ-ИСЬ!! — гаркнули чуть не над ухом.
Тотчас же прянул к стенке. Глаза вроде бы зажмурил. А через секунду сам себе подивился: правая рука уже в кармане, курок револьвера взведен, а взмокшие пальцы аж влипли в шершавую рукоять. Тут впервые и сообразил: нервы-с.
А сани пролетели, конечно, дальше, к Неглинной. Плохо кованная лошадка не удержала на обледенелой брусчатке, раскатило санки — тут уж кричи не кричи. Разноголосо ахнул народ, донесло с Неглинки свеженький треск — Рейнштейн перекрестился. Хорошо, истово, жадно перекрестился. А потом не стерпел, чтобы не съязвить. «Никак это знамение вам было, Николай Васильевич? Насчет „берегись“-то?»
Вот тут-то и нырнуть бы ему в первый попавшийся двор, если мысль такая осенила, не искушать бы ангелов-хранителей! Нет же. Поперся, болван!
А внизу уже чернела толпа. Сбежались лютые до зрелищ москвичи — и от Петровки, и с Театральной, и сверху спешили мимо Рейнштейна, чуть не падая по гололеду. Один только он не поспешал. Экая невидаль — санки съехались…
По-старушечьи, опасаясь наледей под водостоками, миновал угол Кузнецкого. Решил в Петровские линии заглянуть, среди народа потолкаться, нервы успокоить.
Уже и галошами пошаркивал посвободнее, уже и барышню, помнится, приметил сдобненькую, плечики расправил… Не тут-то было! Окликнули.
Негромко, по имени-отчеству окликнули. А его вдруг — как кнутом ужалило! Влево-вправо заметался, как мальчишка нашкодивший. Ввинтился, правда, в толпу ловко — прямо мазурик на Сухаревке. Успел коротенько оглянуться: так и есть, знакомый!
Студентик красноносый, от мороза сиреневый, пальтишечко на рыбьем меху. Доложенный: «…по фамилии, ваше превосходительство, Иванин. Слушает курс на естественном. Встречал на рефератах у Ждановича. Ни в чем, кажется, не замешан. Благонадежен, конечно, не вполне…»
…Стоит студент и близоруко изумляется. Вроде бы только что был Рейнштейн рядом, где ж он? Иль померещился?
А тот вежливенько — упаси, господь, сейчас от скандала! — уже продирался сквозь толпу. «Прошу извинить… Позвольте побеспокоить… Ну-ка, парень, пропусти…»
Без интереса глянул на сцепившиеся дышлами сани, на странно тонкую голову припавшей к снегу лошади, на растерзанную дамочку, очумело сидящую на приступке саней. Надменное, помнится, было личико у дамы. Вот только две морщины от уголков рта портили ей вельможность — кровь. Видно, все потроха себе отбила, стерва.
Тихохонько вывернулся из толпы и на цыпочках — шмыг! — мимо кондитерской Трамбле вверх на Тверскую!
Еще раз оглянулся — не видно студента. Ну, тут уж, помогай бог. Руки в ноги, и скорее домой, в Мамонтовскую. От страха потеть и ругательски ругать себя за дурость.
…И вот уже час битый валяется поперек кровати, галоши не сняв, пальто не раздев, руки даже из кармана не вынув. Со стороны поглядеть — почивает барин. Утомился жизнью, на все наплевал и спит.
Однако не спал. Слышал все. И музыкальную машину снизу, из ресторации, про шумел-гремел пожар московский. И как баба повизгивает в соседнем нумере: «Ой, миленький, ой, родименький, ой, истинный крест!..» И как грубо стучат кулаками в коридоре: «Надо, сударь, и меру знать!» — в сортир стремятся.
Думал.
Сколько ни думал, все получалось, что одна надежда на Иванина. «Может, подумает, дурак, что сбежал я от него, устыдившись амуров своих с Оличкой, предметом, сколько помнится, его воздыханий?.. Ведь было дело — ой, сладкое дело! — кувыркалась она на этой вот коечке — потненькая, пьяненькая, глазки косят. Так чего же тебе стоит, сопля, подумать, что я ревности твоей испугался?!! Подумай! Подумай так!» — и даже глаза отворил от жгучего этого вопля души.
«И зачем побежал, дурья башка? Остановился бы. Поговорил бы, выведал, слышно ли что из Питера, гладко ли дело сделалось. А ежели чего — так спровадил бы его в Управление, и вся недолга! Ох, натворил дел…»
Сел. Пальто нехотя снял. Попытался рассудить спокойно. Но что-то дрожало и суетилось у него внутри, плохо соображалось.
«Главное — открылось ли в Питере? Если нет, то и беспокойства нет. А если — да?..
Появился я там вроде бы аккуратно. Письмишко, статейка, как задумано (самолично переписывал из конфискованной чьей-то тетради) — все аккуратно. Несколько назойлив был, суетлив — это правда, сам замечал. Но, с другой стороны смотреть: народ к ним прет со всячинкой, и не такие дуроломы попадаются. Одним помешанным больше, одним меньше…
Молодец, что питерских жандармов уговорил дело начинать только через две недели после моего отъезда. Еле уговорил. Им бы, франтикам нафиксатуаренным, скорее бы по начальству доложить, а кто расхлебывать будет, им плевать!
У Вольфа — проходной двор. За самоваром по двадцати человек усаживаются. Мыслимо ли вспомнить, кто был, а кого не было за эти две недели? А если и вспомнят, — на Рейнштейна грешить большая смелость, господа, нужна! Потому как репутация-с!.. И книжоночки мужикам на раскурку доставлял, и грамоте пару дураков выучил, и на сходках выступал горячее многих, и на Воробьевых горах для самых отчаянных стрельбище устроил (сидят, спаси, господи, душу мою, по централам да по ссылкам те отчаянные, ну, да что там прошлое ворошить!). На великого князя предлагал покушение устроить: „Доколе?! Нет сил терпеть!“ — до сих пор обсуждают сие предложение дружки мои по революционной борьбе, слюной брызжут, сами себя самые опасные выявляют… Студентов пруд пруди, курсисток и гимназисток-недоучек — и того больше, а Николай Васильевич Рейнштейн, шутка ли сказать, ра-бо-чий!! На сходку к Ждановичу идешь, руки слегка этак в масле машинном попачкаешь — так они на пакость эту с восторгом взирают, целовать готовы! Потому как, считают они, все в этом мире созидают вот эти рабочие руки, и проклятые оковы, которыми опутан народ, разбиты будут, господа, опять же вот этими самыми руками!