— Загвоздка тут какая-то, Воробей, тайна, загадка некая. Ну да разгадаем! Теперь хоть вздохнуть можно поспокойней, а? Живем, Воробей!!
* * *
Он деда не любил за многое. За то, что в комнате его пахло мышами, детским горшком, грязными простынями, одеколоном и еще чем-то, ненавистной какой-то травой. За то, что сидит в качалке на террасе, как каменный болван, и может не шевелиться часами (мальчик однажды проверял). За то, что пренебрежителен к его болезни, а когда говорят о ней, произносит одну и ту же фразу: «…у Вили? Я полагаю, что это возрастное. В крайнем случае, можно пригласить гомеопата…» Хотя мальчика с его чесоткой водили и к гомеопату, и к гипнотизеру, и к невропатологу, и никто не помог, и было ясно, что болезнь неизлечима. За то еще не любил он деда, что всегда ему говорили: «..а вот твой прадед… ведь ты же читал в книгах: „пламенный Антон Петрович… бесстрашный Антон Петрович“», а «бесстрашный» его дед, когда в окрестностях поселка появились какие-то грабители, даже почтальона в дом не пускал и спал с заряженным револьвером под подушкой… За то не любил, что смотрели на деда с восторгом, и любую глупость, сказанную им, принимали тоже с восторгом. За то еще — что соседка, к которой дед, единственной, ходил в гости, умерла, велела сжечь себя, а прахом удобрить клумбу с табаками, а табаки эти по вечерам пахли — и пахли смертью. За то, что гулять не пускали, а говорили: «…заблудишься, дед будет волноваться, он тебя очень любит, ведь ты же знаешь об этом…» И еще за многое другое.
* * *
Как всегда бывало по средам, Николай Васильевич Клеточников коротал вечер в ресторации Дюшена. В верхнем зале, расписанном в галльском духе, он с необыкновенным тщанием и привередливостью заказал ужин с вином. Ел, однако, неохотно и даже с некоторым раздражением в лице.
Грустен и рассеян был Николай Васильевич в этот вечер. Перемена погоды вызвала в который раз кровохаркание. Чувствовал себя скверно, оттого и пища, которую по необходимости ковырял, вызывала отчетливое ощущение дурноты.
Он, правда, подозревал, что болезненное его состояние усугубляется еще одним обстоятельством — возможностью сообщить землевольцам что-либо путное по поводу последних арестов. Всегда ему казалось: сделанное им непозволительно мало в сравнении с тем, чего от него ждут… Это было, между прочим, неправдой. Число только спасенных им от административной высылки за первый месяц работы в III отделении исчислялось уже двумя, по меньшей мере, сотнями человек, но, к сожалению, Николай Николаевич из чрезмерной осторожности не считал нужным сообщать своему агенту о результатах его работы. Много поднял бы он тем настроение Николая Васильевича, который страдал не только от хворостей, но и от вынужденной изоляции, от одиночества, от сознания, что, хоть в какой-то мере, труд его приносит пользу также и палачам.
Николай Николаевич появился, как всегда неожиданно. Раздался над плечом вежливый баритон: «Позволите?» — и щегольски одетый кумир Клеточникова занял кресло напротив.
Это были минуты, о которых Клеточников мечтал всю неделю. Они говорили во время подобных свиданий не только о делах — о всякой всячине. О прочитанном в газетах, об услышанном где-то, делились суждениями, анекдотами, вспоминали прошлое.
Николай Васильевич не раз ловил себя на том, что он заранее готовится к этим встречам: самые оригинальные, случайно возникшие мысли, услышанный или вычитанный курьез он словно бы приберегал к этому часу, чтобы выглядеть в глазах собеседника и умным, и тонким, и серьезным…
О важных делах, во избежание подслушивания, старались говорить на улице. Но в тот вечер Николай Николаевич не смог дождаться — слишком уж велико было нетерпение.
Едва стало прилично сделать это, он задал вопрос, которого и ждал, и боялся Клеточников:
— Относительно вчерашнего нашего разговора… Что-нибудь есть?
— Увы… — искренне вздохнул Клеточников. — Словно бы и не было вовсе этого дела… Впрочем, есть один, очень маленький след. В наградной ведомости, которую мне довелось видеть сегодня, я обратил внимание — возможно, это пустое — на такую фразу: «Коломийцев Серафим Евстигнеев, агент наружного наблюдения, представлен к награждению 60 рублями за геройство, проявленное в деле на Пехотной 15 февраля»… Через одного «рублевого» я смог бы, если надо, разыскать этого Коломийцева.
— Это, должно быть, тот, кто и застрелил Олсуфьева… — заметил Николай Николаевич. — Я потом расскажу, что удалось узнать нам.
Клеточников помолчал, потом нерешительно произнес:
— В той же ведомости есть еще одна фамилия, на которую я почему-то тоже обратил внимание. Наверное, меня просто поразила сумма — тысяча рублей! Рейнштейн. Как и я — Николай Васильевич. Мотивация ни о чем не говорит: «…по представлению его превосходительства генерала Слезкина», московского то есть начальника жандармского управления… Вот и все, к сожалению. Я понимаю, как это ничтожно, но слишком уж мало было времени… — жалобно закончил он.
— Ну что ж! И этого не мало! — бодро солгал Николай Николаевич. — Рейнштейн, я думаю, московский. Вряд ли имеет касательство к питерским делам. Да и сумма чересчур уж велика. Должно быть, по наградной ведомости проводят какие-то другие платы — я ведь со счетоводством несколько знаком… А вот относительно филера — попробуйте! Но очень-очень осторожно! Сейчас нужно быть очень осторожным, очень…
Он обернулся, рассеянно оглядел зал.
— Как вы думаете, не приспело ли время подышать свежим воздухом? Почему-то сегодня я чувствую себя здесь, как в мышеловке.
Они расплатились — каждый по своему счету, — оживленно беседуя в присутствии полового об американских циркачах, гастролирующих в столице. Вместе покинули зал.
Разговор на улице, естественно, начался со странно-трагической гибели Олсуфьева.
— Во мне эта смерть оставила двойственное впечатление, — говорил Николай Николаевич. — Нелепо, согласен, незаслуженно, по ошибке убит. Почти случайно. Но если взглянуть на дело с другой стороны, то это, хоть и кощунственно звучит, необыкновенно ободряет меня. Судите сами. Человек — всего лишь сочувствующий, еще только слегка тронутый бродилом идей, весь полный сомнений, вопросов, многое в нашей практике отвергающий, — и вот к нему, по непонятной игре судьбы, попадает тайна, которая ставит, по его мнению, на грань катастрофы все подполье. Он рассуждает, между прочим, здраво. Без типографии, без газеты партия — это просто горстка единомышленников. Что же он делает? Он бросается — в непогоду, среди ночи — искать в городе тех, кто сможет передать тревожную весть нам! Он не думает, заметьте, об опасностях, которые могут подстерегать его там, куда он спешит. Его совершенно не заботят вопросы собственного благополучия, карьеры, которые он ставит под удар своим поступком. Вот так — без колебаний и раздумий, во имя высших соображений — пошел и бросил жизнь на алтарь свободы, как говорится… Можно, вы скажете, вспомнить и более яркие примеры. Олсуфьев был все-таки студент. Не мужик, не рабочий с фабрики, который самими условиями…
И вдруг осекся.
Что-то стряслось с ним.
Замер. Дико расширенными, безумными глазами уставился на Клеточникова.
«…сошел с ума!» — похолодел тот.
— Есть! — вскричал вдруг Николай Николаевич и захохотал. — Вспомнил! Вспомнил, наконец, дурень, где слышал эту фамилию! Ну конечно же, «Николка»! Рейнштейн! Из Москвы! Рабочий! Ах, немчура проклятый!
Крепко, осторожно и нежно взял вдруг Клеточникова за плечи. Проникновенно сказал:
— Что бы мы без вас делали, дорогой Николай Васильевич? Памятник вам потомки поставят, верьте слову! Это, конечно, дело рук Рейнштейна, чует мое сердце! Третье отделение зазря тысячами не бросается. Ну уж теперь-то ему — конец!!!
И бросился за извозчиком.
Николай Васильевич постоял на набережной еще немного. Побрел домой. Он был необыкновенно взволнован и счастлив словами, сказанными по его адресу. «Памятник… что бы мы без вас делали?..»
И даже забыл огорчиться тому обстоятельству, что нынешнее рандеву его с Николаем Николаевичем продолжалось гораздо меньше обычного.
* * *
Вокруг стола с праздным самоваром сидели четверо. Хмуро и молча слушали нарочито сухую и негромкую речь Николая Николаевича.
— Две недели назад в коммуну Вольфа явился с рекомендательным письмом от одного московского адвоката — несомненно, сочувствующего и очень нам помогающего — некий Николай Васильевич Рейнштейн.
Кое-кому из бывавших в Москве он был знаком. Работает в железнодорожном депо Московско-Курской дороги простым рабочим (хотя довольно образован), пользуется немалым авторитетом в московских радикальных кружках. Вот и все, что было, собственно, известно о нем.
В беседе с некоторыми из тех, кто собирается, по обыкновению, у Вольфа, он часто повторял, что приехал в Питер по поручению москвичей, имеет на руках важную статью для журнала и что ему совершенно необходимо встретиться с кем-либо из редакции.